Сдерживаю слезы, чтобы не выглядеть нелепым. Я грешу этой нелепой боязнью нелепости. Скорее! Перепрыгивая через ступени, взбегаем по лестнице и оказываемся прямо в гостях у богов. И вдруг я понимаю, почему Барресу вовсе не нужна была кровь этой девочки.
— Но... — восклицает Паспарту, — тут не развалины, тут все раскурочено!
Сказано в точку, я задумываюсь. Паспарту не знал о бомбардировке английского флота, я поведал ему эту историю. Да, раскурочено, взорвано бомбами, покалечено, разрушено. От безмятежности руин нет и следа. Вместо нее — ужас непредвиденности, окаменевшего движения, скорости, обращенной в статую. Кровью маков окроплены трава, камни и мраморные конечности. Сияющая кровь веков циркулирует по загорелой розовой плоти мрамора, рисует оранжевой сангиной грани и яркие отблески на сколах колонн. Эту кровь можно собирать у основания стволов в кладовых сосновых рощ.
Слева и справа холм покрыт рельефами. Пусть это слово обретет здесь свои истинный смысл. Мраморные кости, мраморные бутылки, мраморные консервные банки, мраморные старые газеты и сальная бумага — все мраморное. Мы оказались здесь после пикника богов.
Паспарту подает мне знак: голоса... кто-то разговаривал. Кто? Оборачиваюсь, наклоняюсь. Никого. Зато справа, у подножия холма, в театре, который при взгляде с высоты птичьего полета распахивает свой каменный веер, посетитель спорит с женой. Мы слышим все, что они говорят. Так же и народ мог слышать спор Креона с Антигоной, не платя за вход. Видел ли Креон, как волнуется и размахивает руками толпа, рассевшаяся на росе в пять часов утра, когда поют петухи?
Фотография и комментарии сообщают нам не много. Вот фасад Парфенона и совсем рядом, слева, Эрехтейон: женщины, поддерживающие храм, смотрят на нас. Я думал, они смотрят в пустоту.
Из их обители, из-под их локтей почти так же, как мне посчастливилось рассматривать Парфенон в миниатюре, я увижу высокий прозрачный массив его дышащих колонн и его фронтонов. Я доберусь туда, вскарабкаюсь по ступеням, прикоснусь к трещинам этих колонн, к колесикам и шестеренкам тонкого механизма, который по-своему выковывает время и заставляет его идти в ритме, несвойственном для его привычного хода.
Я буду наблюдать за солнцем, которое бродит среди мрамора, скользит по нему, затеняет его прожилки, и за солнцем, которое исхлестало храм, сводя патину с фальшивых колонн и покрывая патиной настоящие, и за солнцем, накопленным в течение веков, чей свет мрамор продолжает источать, отражая все его изменения в здании, более чувствительном, чем живой колосс, и более прозрачном, чем кристалл.
Почему Моррас не настаивал на плотском начале этой постройки? Я не стал бы его высмеивать, и не пришлось бы теперь перед ним извиняться. Ведь я сам, не удержавшись, приложился губами к одной из колонн израненного, но неразрушенного храма.
Да, если римский Колизей перекосился и оседает, напоминая при луне водную арену Нового цирка, то у Акрополя на солнце вырастают все новые и новые крылья, тянут его вверх, отрывают от фундамента.
И даже крылатые лунные кони живут на карнизах, как ласточки; они разлеглись в углах фронтона, где легко увидеть их светлые профили, а быстро подняв глаза к небу, можно заметить и лунного конюха: он сидит, наклонившись вперед, свесив голову ниже коленей.
Солнечная колесница разбилась в щепки, налетев на коней. В колеснице ехал бог. Видимо, за мраморным треугольником фронтона, этим воздушным змеем, луна — солнце руин — как раз прячет свою колесницу и распрягает лошадей.
Я ухожу прочь от воздушной конюшни: не хочу быть навязчивым, приставать с вопросами к тишине, вникать в тайны, которые меня не касаются.
Ухожу от фасада, где необычные лошади вьют свои гнезда.
Я немного приуныл. Эти группы, этот ансамбль... сколько ими ни восхищайся, на нерукотворном пьедестале остаются только мужской башмак и женская туфля — по ним восстанавливается картина преступления.
С другой стороны, утешает, что криминальный мотив, тупиковый, неудачный, пустой, сближает нас с этими колоссами и придает им человеческую теплоту.
Со временем к ним можно настолько привыкнуть, что турист думает, будто без труда поднимет ту или иную глыбу, но эту легкость — кажется, бери и клади в карман — создают бегущие по ним изысканные арабески.
Я увезу из Акрополя только свои слезы, недомогание, грусть, уверенность, что не будет больше обрядов, для которых понадобятся подобные декорации, и счастье, что мы увидели все это без тени назидания и без налета любой другой пыли, кроме пыли дорог.