В Париже тоже есть линди-хоп, но ему не хватает эдакой дьявольской конопли, кайенского перца, превращающего негритянский менуэт в заразительную пляску святого Витта, а Гарлем в фабрику американской энергии.
Можете сбежать, заткнуть уши, попытаться разрушить чары, но в такси, которое вас везет, через динамик продолжает транслироваться дьявольский ритм. Негритянки поют, белые певицы копируют тембр негритянок, такси доставляет вас в бар «Оникс», в подвал, где вы услышите лучший в Нью-Йорке свинг.
Свинг сменил джаз. Это новое понятие: чернокожий бэнд, музыка которого рисует круги и прямым хуком сражает душу.
В глубине тесного узкого подвала на эстраде наяривают пятеро негров — самый настоящий оркестр. Сырое яйцо рано или поздно становится яйцом вкрутую, или глазуньей, или омлетом с травами. Такие ансамбли портятся. Даже Армстронг, про которого думали, что он тверд, как алмаз, позволил себя подточить. «Форды», сделанные с помощью консервных банок и бечевки, мечтают превратиться в «роллс-ройс», а симфонический оркестр, выплывающий из бездны, белые смокинги, никелированные саксофоны в брызгах света знаменуют гибель старых ударных, старых труб и старых шляп.
Ударник — индейский негр. Он пускает громовые раскаты и мечет молнии, глядя в небо. Резец из слоновой кости поблескивает у него во рту. Рядом недоросли, которым с виду только на деревенской свадьбе играть, не могут поделить микрофон, срывают друг у друга с уст обрывки кровоточащей музыки и расходятся до умопомрачения, заводя посетителей, — места за столиками переполнены. Свинг прекращается, овации и радостные возгласы певцов раздаются под стук крутящегося кассового аппарата. Стоп! На людей за столиками безжалостно наваливается стена тишины: оцепенение перед лицом катастрофы, а затем свинг берет за горло «Болеро» Равеля, рвет его, мнет, скальпирует, сдирает с него кожу заживо и накручивает на свой однозвучный стержень алую лозу, словно это тирс, пригодившийся для обряда вуду.
У меня нет сомнений, что фермерская жизнь — отражение Рокфеллер-билдинг. Коров доят на крутящемся круге. Молодые батраки меняются перед необычной каруселью. Один льет из шланга, другой вытирает, третий массирует, последний, который будет доить, стоит и ждет, смущенно пряча «копыто дьявола» — табурет, прикрепленный сзади к штанам.
Теплое, чистейшее молоко пьют на месте. Но нам известно о достоинствах коровьего навоза и о роли, которую он играет в народной медицине. На островах женщины клали в него младенцев, чтобы выжили только самые крепкие. У нас на севере крестьяне делают из него припарки. Китайцы добавляют в питье при простуде, и это еще не все.
Удобрения из коровьих лепешек и навоза возвращаются в Нью-Йорк на машинах, выхлопом которых уже ничего не удобришь. Машины упраздняют ручной труд; рабочий становится безработным; белый — безработный, негр — безработный, и в Нью-Йорке придумали хитрый способ занять безработных. Тридцать восемь государственных театров, тридцать восемь театров безработных — безработных артистов и рабочих сцены — дают возможность для экспериментов, на которые не решился бы Бродвей. Благодаря этой системе пьесу Элиота «Убийство в соборе», которую ставили «на свой страх и риск», ждал долгий триумф. Этим вечером я увижу «Макбет» в исполнении черных. Я люблю пьесу «Макбет» и люблю черных. Но между одним и другим явно не хватает связующего звена. В сценах колдовства жестокость в духе вуду затмевает сюжет драмы. Макбет и леди Макбет становятся американской четой, в которой супруг дрожит как осиновый лист, а супруга им помыкает. Ужас короля, которого преследует Банко, переходит в негритянский страх перед кладбищем, и мне жаль, что врач не слышит признаний сомнамбулической королевы, а на балу, устроенном вместо пира, на троне сидит не призрак. Но какая разница! В театре «Лафайетт» играют великую драму, которую не ставили ни в одном театре, а здесь по-прежнему неоднозначный финал преображается черным огнем в прекрасный танец крушения и смерти.