Между меньшими, Федор и Владимир занимали второстепенные должности: первый в первую турецкую войну состоял адъютантом при брате Алексее, второй – вице-директором Академии Наук. Первые роли выпадали на долю Григория и Алексея.
9 октября 1762 г. барон де Бретёйль докладывал из Петербурга герцогу Шуазёлю:
«Не знаю, ваша светлость, к чему поведет переписка царицы с г. Понятовским; но, кажется, уже нет сомнения в том, что она дала ему преемника в лице г-на Орлова, возведенного в графское достоинство в день коронации... Это очень красивый мужчина. Он уже несколько лет был влюблен в царицу, и я помню, как однажды она назвала мне его смешным и сообщила о его несообразном чувстве. Впрочем, по слухам, он очень глуп. Так как он говорит только по-русски, то мне теперь еще трудно судить об этом. Определение „глупый“ вообще довольно часто приложимо к окружающим царицу; и хотя она, по-видимому, вполне мирится с этим, однако, мне кажется, есть основание предвидеть, что она удалит большинство окружающих ее. До сих пор она жила только с заговорщиками, которые, почти за единственным исключением Панина и гетмана (Разумовского), все бедняки, бывшие поручики или капитаны и вообще сброд: их можно встретить во всех городских притонах...»
Известен анекдот того же корреспондента, приводимый им, в доказательство грубости и распущенности разговоров, допускаемых будущей Семирамидой между окружавшими ее. Григорию Орлову, хваставшемуся однажды своим личным влиянием в гвардии, вдруг вздумалось в присутствие государыни объявить, что ему было бы достаточно месяца, чтобы свергнуть ее с престола.
– Может быть, мой друг, – сказал Разумовский, – но зато и недели не прошло бы, как мы бы тебя вздернули.
Не надо забывать, что протекло еще очень немного времени с государственного переворота и что действующие лица этой сцены – все соучастники и соумышленники, еще сохранившие привычки, приобретенные ими в течение перенесенных ими вместе испытаний. Екатерина решила упорядочить все это. Впрочем, Орлов имел еще другие причины не взвешивать свои слова. В то время, когда де Бретёйль обратил внимание на его быстрое возвышение, этот едва двадцатидвухлетний красавец – офицер, равного которому по мужской красоте не знала Россия, уже принял наследство Понятовского и имел в виду совершенно иное. Этот баловень судьбы никогда не был честолюбив в настоящем смысле слова. Екатерина даже думала, что он страдает недостатком честолюбия. Он принял участие в государственном перевороте из любви к приключениям, а также повинуясь инстинктивному стремлению, побуждающему человека, даже наименее склонного к авантюре, принять сторону любимой женщины. Он служил возлюбленной. Но это натура простая, и точно так же просто у него сложилась в уме развязка романа, героем которого ему пришлось сделаться. Как поступила бы женщина из народа с мужчиной также из народа, которому удалось бы возвысить ее до знатной особы? Она, очевидно, вышла бы замуж за виновника своей удачи. Почему Екатерине не сделать бы того же? Красавец Григорий не видал к тому никакого препятствия, Екатерина же видела, и не одно. Однако ясно чувствуется, что она, всегда такая решительная, останавливается, колеблясь и не решаясь перед этой задачей, снова возмущающей спокойствие ее существования. Она не смела заговорить с прекрасным возлюбленным на языке рассудка; самой ей не хотелось прислушиваться к нему, и была минута, когда она готова была вступить на наклонный путь, куда ее влекли властные просьбы и нежные ласки.
Ни при каком другом повороте ее необычайной жизни ее характер и судьба не являются в более интересном освещении.
Во-первых – что бы там ни говорил и ни думал Разумовский – она боится человека, с которым ее связало ее недавнее величие, и его четырех братьев. Они все рука в руку стоят на ступенях ее престола, «одна душа и одна голова», как замечает про них Сабатье. И они готовы на все – это известно Екатерине по опыту. Но ей трудно быть благоразумной: она влюблена страстно. В феврале следующего года, когда она отправилась в Москву для своей коронации, проект замужества, который усердно старались подвинуть вперед за последние месяцы, по-видимому, близился к желаемой развязке, и барон де Бретёйль писал:
«Несколько дней тому назад при дворе представляли русскую трагедию, где фаворит (Гр. Орлов) играл очень плохо главную роль. Государыня же, между тем, так восхищалась игрой актера, что несколько раз подзывала меня, чтобы говорить мне это и спрашивать, как я его нахожу. Она не ограничилась только разговором с графом де Мерси (австрийским послом), сидевшим рядом с ней; десять раз в продолжение сцены она выражала ему свой восторг по поводу благородства и красоты Орлова...»
Скоро Государственному Совету предстояло решить серьезный и опасный вопрос. Очевидно, это было только формальностью. Члены Совета молчали. Один только Панин составлял исключение. Когда до него дошла очередь высказаться, он сказал просто: «Императрица может поступать, как ей угодно, но госпожа Орлова никогда не будет императрицей российской». Произнося эти слова, он выпрямился во весь рост, прислоняясь в вызывающей позе к стене, у которой стояло его кресло. Коснувшийся в эту минуту обоев, его парик оставил на них темное пятно, которое его товарищи заметили и о которое потом старались потереться головой «для храбрости», как они выражались. Однако талисмана оказалось недостаточно. Если верить княгине Дашковой, ее дядя, Воронцов, – когда Бестужев стал выведывать у него о предполагаемом союзе, – отказался отвечать, спрашивая, чем он заслужил оскорбление подобным вопросом. Но, по другим указаниям, вмешательство старого канцлера в это щекотливое дело – если только оно имело место – было в противоположном смысле. Что же касается Бестужева, то он был вполне на стороне проекта: это был последний шанс, представившийся ему для восстановления своего былого могущества.
Таким образом Екатерина дошла до того, что уже обсуждался не сам проект, а только план его осуществления. И опытность Бестужева, также как его находчивость, явились теперь кстати, чтобы служить интересам фаворита. Когда Екатерина пугается новизны положения, которое приходится создать, бывший первый министр Елизаветы тут как тут, чтобы указать прецедент: разве покойная императрица не была замужем за Разумовским? Говорят, что у последнего хранятся подлинные документы, доказывающие действительность этого тайного брака. Стоит только раскрыть то, что хранилось в тайне до сих пор и опубликовать документы. Но тут было необходимо согласие самого Разумовского. И именно Воронцов взял на себя получить его. Рассказ о свидании сообщен одним из племянников бывшего певца императорской капеллы, в это время уже преждевременно состарившегося, хотя ему только что исполнилось пятьдесят лет. Он жил в совершенном уединении, предаваясь набожности. Воронцов застал его перед камином, читающим Библию, недавно появившуюся в киевском издании. В искусно составленной речи он сообщил о предмете своего посещения. У Разумовского просят услуги и за нее щедро заплатят, признав в нем официального супруга тетки и благодетельницы. Екатерина предполагает возвести его в сан светлости со всеми почестями и преимуществами этого титула. Уже изготовлен проект указа в этом смысле. Разумовский слушал, не говоря ни слова, несколько обескураживая посетителя молчанием и пристальным взглядом – потускневшим и грустным, в котором виднелась безысходная печаль. Он попросил показать ему проект указа, внимательно прочел его, затем встал, но все молча, медленно отошел на другой конец большой комнаты, где происходило свидание, и остановился перед старым дубовым шкафчиком. В нем стоял окованный серебром ларец черного дерева с инкрустацией, Разумовский медленно взял ключ, отпер ларец и нажал пружину. В ларце лежал свиток пергамента, обернутый в розовый атлас, выцветший от времени. Старик, тщательно свернул атлас, положил его обратно в ларец, запер последний и возвратился к огню со свертком, который начал внимательно рассматривать. Один за другим большие листы, скрепленные красными печатями, проходили у него между пальцами, нарушая своим шуршанием тишину, которую Воронцов не смел прервать. Окончив, Разумовский привел в порядок свиток, коснулся его губами и, обращаясь в угол, где неугасимая лампада висела перед иконой, как бы обратился к последней с немой молитвой. В глазах его блестели слезы; он дрожал и волновался одно мгновение, как бы выдерживая внутреннюю борьбу; затем с видом человека, принявшего решение, перекрестился и быстро бросил в огонь таинственный сверток. Вздох – облегчения или сожаления, – и Разумовский тяжело опустился в кресло, глядя, как пламя совершает свое дело, пожирая бренный памятник прошедшего, от которого уже ничего не останется. Когда все исчезло, он, наконец, заговорил: