Выбрать главу

Остальные московские пожары объединяют разрозненные детали повествования: Воланд как бы забирает то, что принадлежит ему по праву. Этот огонь не похож на очистительные костры в гностическо-христианском толковании, он сродни кострам языческих жертвоприношений. Фатальность этих пожаров очевидна: исчезновение всякой связи с земной памятью, всецелая передача в темные миры души, духа и вещественных доказательств.

С первыми раскатами грома (вторая гроза в Москве) загорается подвальчик мастера. Так уничтожается вся его прошедшая жизнь. Уже не только рукопись, но и душа, тело и вся минувшая судьба отданы сатане. В этом огне символически сгорает мастер – от него не остается даже имени. Крик Маргариты «Гори, страдание!» напоминает крик валькирии Брунгильды, поджегшей Вальхаллу и въехавшей на коне в столб пламени. Черты «преображенной» Маргариты во многом сходны с валькирией: стремительность ее полета на бал, мстительность, жажда разрушения, пронзительный крик. И конь, на котором она оказывается в финале романа, усиливает ее сходство с вагнеровской Брунгильдой.

Сожжение квартиры № 50 – предание огню тела барона Майгеля, ритуальной жертвы для «причастия» сатаны. По всем языческим канонам, принесенный в жертву человек должен быть сожжен.

Затем сгорел торгсин – символ призрачного и преходящего богатства. Следующий – Дом литераторов. Грибоедов с его чудесным рестораном, обилием изысканной пищи, трапез, пиров предстает перед читателем современной Вальхаллой – местом для избранных. Но черты ада проступают в нем вполне отчетливо: фокстрот «Аллилуйя», который джаз играет и на балу у Воланда, грохот золотых тарелок и, наконец, красавец Арчибальд Арчибальдович, флибустьер, чем-то родственный гостям сатаны на балу. «Словом, ад», – охарактеризовал Булгаков Дом Грибоедова, выступающий как овеществленный символ бездуховности писательской элиты, как кумирня, где царит не вдохновение, а золотой телец, Молох, которому поклоняются современные Булгакову язычники, вовсе и не думающие о том, что они вообще кому-то поклоняются: просто любители хорошо пожить.

В огне не погибает никто из литераторов – Воланд не наказывает их: дух стяжательства неуничтожим. В огне Грибоедова сгорает целый период истории отечественной литературы, но не исчезают ни бездарность, ни фальшь, ни корысть.

И пожар в Грибоедове, и конец квартиры № 50, и сожжение торгсина сопровождаются комическими действиями неразлучной парочки – Коровьева и Бегемота. Действия Бегемота, как говорилось выше, сродни шутовской природе Локи. Но и в языческой славянской мифологии есть сходные мотивы ритуального сожжения: проводы на тот свет. Суть славянского праздника не в воскресении, а, напротив, в умерщвлении. Это отмечает В. Я. Пропп: «В русских праздниках… момент растерзания, утопления и сожжения сопровождается ликованьем, весельем, смехом и фарсовыми действиями».[81] В ряду «фарсовых действий» – не только шутки на пожарах, но и комическое состязание Коровьева и Бегемота в свисте с целью развеселить Маргариту. Переход мастера и его подруги в мир иной – полное торжество языческой обрядности над христианством.

В последней главе романа явственно проступают архетипические черты в современных обликах героев: валькирией смотрится Маргарита, обретает горделивое равнодушие и становится похожим на Зигфрида мастер. Прощание Маргариты со страданием напоминает песнь Брунгильды: «Там, на Рейне, сложите вы мне у самой воды костер! Пусть ярким снопом пламя взлетит, что прекрасный прах святого героя сожжет! Его конь господину вослед умчится со мною, – ибо мужа светлую славу блаженно разделит тело мое. Вершите волю жены!»[82]

Точно так же, как у Вагнера погребальный костер Зигфрида сопровождается громом, молнией и выходом Рейна из берегов, после «погребального» костра мастера над Москвою сгустились тучи и хлынул дождь, водная стихия как бы объединилась со стихией огня.[83] Когда разбушевавшаяся стихия успокоилась, вышла из берегов взволнованная свистом Коровьева Москва-река: «Вода в ней вскипела, взметнулась, и на противоположный берег, зеленый и низменный, выплеснуло целый речной трамвай с совершенно невредимыми пассажирами» (с. 793).

Вода в романе, в частности Москва-река, связана с переходом из физического мира в мир потусторонний, что вполне вписывается в контекст мифологического повествования. У германских народов считалось, что попасть в мир мертвых можно, лишь миновав заколдованный лес и искупавшись в реке, дающей особую мудрость и наделяющей магической силой. Река как граница двух миров – общий элемент многих древних религий. Чтобы перейти в царство Воланда по всем законам мифа, Маргарита должна миновать лес и реку.

После купания «в полном одиночестве» она становится «светлой королевой» (с. 661). Забавная встреча со спешащим на бал толстяком выявляет обстоятельство, неизвестное самой героине, а именно: мертвым известно, что она – их королева. Комичность этой ситуации – лишь одна из бесчисленных вариаций переплетения в романе юмора и тайны, драмы и карнавала. Голый толстяк первый поклоняется уже не ведьме, а королеве. Да и сама Маргарита, выйдя из воды, ощущает в себе перемену. В ее ответе толстяку королевская повелительность еще граничит с откровенной грубостью. Она входит в роль «королевы на час», не догадываясь, что вскоре сыграет ее в действительности. Знание роли возникает интуитивно, и Маргарита, полностью отдаваясь потоку новых ощущений, не стремится объяснить себе, какие перемены произошли с ней после купания.

Одним из комических мотивов в романе, опосредованно связанных с водой, стало хоровое пение старинной русской песни «Славное море, священный Байкал» под управлением «бывшего регента» Коровьева. Поскольку большинство эпизодов, связанных с Коровьевым, носит фарсовый характер, этот не составляет исключения. Поющих увозят в клинику Стравинского, за город, через реку, как бы в волшебный мир, в современный вариант «острова забвения», замка Фата-Морганы. Песня в исполнении хора, который везут в сказочную клинику, звучит пародийным гимном, повествующим о плавании к островам блаженных.

Каждый, кто пересек границу, отделяющую суетную Москву от таинственной больницы, претерпевает изменения. Даже поэт Рюхин, которого в ней не лечили, возвращаясь в город, задумывается над своей жизнью и внезапно прозревает: «…не верю я ни во что из того, что пишу!..» (с. 489).

Мотив заколдованного леса, в который можно попасть, перебравшись через реку, особенно явственно звучит в куртуазной литературе. Странствующие рыцари попадают в волшебный замок мертвых (иногда это замок злого Мерлина, иногда – Шато Марвель), где, как правило, томятся пленники. Клиника Стравинского, в которую попадают жертвы сатанинского наваждения, оказывается похожим местом.

Плывущий по Москве-реке речной трамвайчик в финале романа становится комической репродукцией этого мифологического мотива: Коровьев свистом перебрасывает пароходик на противоположный берег, словно переселяя «совершенно невредимых пассажиров» (с. 793) в фантастическое царство. Несмотря на юмор, это переселение подтверждает неуловимость границ обыденного и ирреального, видимого и невидимого миров.

Состязание в свисте Коровьева и Бегемота ассоциативно отсылает читателя к Соловью-разбойнику и пародийно демонстрирует борьбу двух стихий: огня и воды. Ведь если Бегемот разжигал пожары («бес-поджигатель»), то Коровьев, по его скромному утверждению, «помогал пожарным» (с. 778). Победителем в соревновании оказывается Коровьев. Точно так же бушующим в Москве пожарам Булгаков противопоставляет дождь, смывающий остатки пожарищ: это костры-предупреждения, пожары-знаки. Время всепожирающего огня еще не настало, оно впереди. После состязания вновь возникает мирная картина: над спокойной рекой раскинулась радуга (один из мифологических знаков – мост, соединяющий оба мира).

Прощание мастера с Москвой очень похоже на ритуал. Всадники, стоящие поодаль, наблюдают, как «черная длинная фигура на краю обрыва жестикулирует, то поднимает голову, как бы стараясь перебросить взгляд через весь город, заглянуть за его края, то вешает голову…» (с. 792). Славянские «проводы на тот свет» тоже совершались на берегу реки. В данном случае важно не то, отголосками каких верований навеяно это прощание, а то, что оно вызывает ассоциации с глубокой древностью.