Бросили ее ухари эти, мелькнула быстрая мысль. Бросили и спасать не стали — когда такое в Тверени быть могло?!
— А ну, взялись! — только и бросил сквозь зубы Обольянинов.
К раненой молодке кинулись его отроки. Саптарские же тела следовало немедля утопить в Велеге или Тверице. Коней — угнать куда подальше, а то и забить, волкам на поживу, отправив саптарскую снасть туда же, под лед. И спешно, потому что…
— Боярин! — рядом оказался один из отроков, лицо перекошено, глаза — что невоградские круглые гривны. — Саптары, боярин! Три десятка!
Принесла нелегкая…
Подстреленную девку уже заносили в какой-то дом, раскрывший двери в ответ на роскскую речь.
— Ходу, ходу! — скомандовал Обольянинов, оглядываясь на возившихся с девкой отроков. — Вы с ней останьтесь, нас потом найдете!..
Три мертвых тела поперек седел его собственных кметей. Три саптарских лошади в поводу. Достаточно, чтобы враз сломали тебе хребет, боярин.
Однако отряд Анексима Всеславича не успел даже погнать коней в галоп, когда позади, в узкой улице, ночь вновь засвистела разбойным гудением спущенных тетив и летящих стрел. Ума лишились, подумал боярин. На три десятка саптар лезть — их всех враз стрелами не положишь.
Угодившие во вторую засаду степняки, как и положено бывалым воинам, не растерялись. Что там творилось, боярин не видел, слышал лишь гортанные крики, резкие команды и ржанье лошадей. Однако боя так и не началось, нападавшие, выпустив стрелы, похоже, рассеялись, не вступив в схватку грудь на грудь.
Что они делают?! — бились заполошные мысли. Уж если нападаешь, так истребляй поганых всех до единого, и быстро, покуда те не опомнились. А так — половина осталась, а то и больше, сейчас поднимут тревогу — что тогда станет с Тверенью?
Что тогда станет с Тверенью?
Вопили за спиной саптары, пока отряд Обольянинова скорым конским скоком уходил к берегу, где всегда прорублены широкие окна в сомкнувшемся ледяном панцире; и, словно отвечая находникам, вдруг ударил тяжелый набатный колокол.
Голос его пронесся далеко над замерзшей рекою, над заиндевевшими лесами, над тесовыми кровлями, властно вступая в курные избы и боярские терема, в добротные дома избранного купечества и просторные пятистенки зажиточных мастеров. Кто-то успел забраться на звонницу в этот неурочный час, развязал узлы протянувшихся к колокольным языкам вервиев и ударил набат.
В зимнюю стылую ночь над Тверенью поплыл могучий, низкий и страшный для всякого врага голос главного колокола росков. Отлитый своими, тверенскими мастерами, вышедший даже лучше невоградских, служивший вечной завистью жадным залессцам, набат звал твереничей к оружию, и каждый мужчина, способный держать топор или сулицу, знал, что ему делать.
Обольянинов осадил коня и застонал — громко, в голос.
Назад, скорее назад, остановить, пока не поздно, пока еще не началось, пока еще есть время, пока любимый, заботливо пестуемый град не распался прахом неизбежного пожарища, пока не пошли по дворам резать всех подряд беспощадные нукеры темника Шурджэ…
Саптарские трупы упали в снег — не до них сейчас.
Набат, конечно же, услыхали не только твереничи.
Вскинулись, взлетели в седла бывалые саптарские сотники. Им уже приходилось слыхать подобное, они знали, что это значит.
Лесные обитатели сейчас полезут драться насмерть. Следовало утопить мятеж в их же крови, пока он не разгорелся, подобно летнему пожару в сухой степи.
Боярин тоже знал, что будет дальше. Сейчас примчится подмога, возьмет в кольцо, и начнется такое, о чем и помыслить страшно.
Обольянинов содрогнулся, словно наяву слыша эти крики — дикие, страшные, крики тех, кому выпадет умирать под саблями, не понимая, что случилось, почему трещат выбиваемые озверевшими ордынцами двери, почему узкоглазая нежить врывается в спящие дома, убивая всех, до младенцев в колыбелях и кошек с собаками, с шипением и лаем доблестно бросавшихся на защиту хозяев.
Перед скачущим боярином мелькнула странная пара — застывшая у забора женщина, левая рука вскинута к губам, словно в ужасе от творящегося, и кружащийся прямо над нею огромный филин, каких, говорят, и не осталось в наши времена.
И словно сами собой сорвались с уст боярина совсем не те слова, что он уже готов был выкрикнуть:
— Сабли — вон!
А колокол все звонил, и прямо под копыта обольяниновскому отряду выскакивали твереничи — мужи и мальчишки, наспех набросившие тулупы, вздевшие какие ни были брони, сорвавшие со стен бережно хранимые мечи или же схватившиеся за верные, никогда не подводившие лесных жителей топоры.
— Боярин! — то тут, то там раздавались крики. — Боярин! Веди нас, Всеславич!
Обольянинова узнали, да и мудрено было б его не узнать…
Так, против собственной воли, боярин оказался во главе стремительно растущей толпы. Никто не сомневался, что набат ударил не зря, и каждый сделал то, что обязан был: взялся за оружие, не рассуждая, что, мол, моя хата с краю, и вообще у меня — семеро по лавкам, а вы там сами разбирайтесь, мне лишь бы до утра дожить да день как-нибудь протянуть, хоть даже и под ордынским кнутом.
И этот стремительно растущий людской вал катился прямо к торжищу, где раскинулся саптарский лагерь.
— Осока! — окликнул Анексим Всеславич совсем юного своего отрока, верткого и ловкого, словно ласка. — Заворачивай коня, скачи в обход. Как хочешь, проберись к князю. Скажи, что началось. Скажи, не мы это учинили. Пусть Арсений Юрьевич…
Обольянинов хотел еще прибавить, мол, пусть позовут темника, может, еще удастся как-то остановить, избегнуть, не допустить — но лишь махнул рукой.
Над самой головой прошелестели филиновы крылья.
Поздно беречься иль хорониться, боярин. Встала Тверень. Да и саптары уже повешены. Так что теперь осталось только одно — сабли вон.
Сабли вон, Тверень Великая, Тверень несдавшаяся!
Кричали и вопили уже повсюду, и глас сотен и тысяч, высыпавших под зимнее небо, отражаясь от льдистого небосвода, возвращался обратно, на землю, вторя неумолимому набату.
Дикий, неведомый ранее восторг жег боярина, словно и не приходилось никогда хаживать грудь на грудь. Доводилось, и еще как! — да только то все совсем иное. За спиной — вставшая Тверень, лунный отблеск на множестве топоров, пар от сотен ртов да горячая кровь, мчащаяся по жилам.
И забыл в тот миг Анексим Всеславич и о подстреленной девке, и о неведомых стрелках, что не девку вызволяли, а по саптарам били. Били явно ловчее, чем положено простым посадским мужикам. Рука боярина легко вскинула обнаженную саблю, а навстречу уже катился по тверенским улицам пронзительно-страшный визг запрыгнувшей в седла Орды.
Обольянинов знал, что последует за этим визгом, и потому заворотил коня, встал в стременах, замахал руками, надсаживаясь:
— По дворам! На крыши! Укройсь!
И вовремя.
Пронзенный лунными копьями мрак ощетинился ордынскими стрелами, свистящая стая падала на ряды твереничей. И где же прятались те умелые лучники-роски, что положили первых саптар в самом начале?!
Предупрежденные, твереничи за спиной Обольянинова успели по большей части отхлынуть в стороны, перемахивая через заборы, заскакивая во дворы. Кто-то прижался ко стенам, иные, самые шустрые, и впрямь полезли на крыши.
Пошедших за ним Обольянинов спас, а вот собственных отроков не уберег. Кто-то замешкался, стыдясь оставить боярина, кто-то криком торопил нерасторопных — их-то и нашли острые ордынские стрелы.
Анексим Всеславич тоже не прятался, так и остался в седле посреди улицы, с саблей в высоко вскинутой руке, словно не зная, что уже отпущены тетивы и жить кому-то выпало меньше исчезающего мгновения. И — вновь поймал краем глаза женский взор.
Та же! Все та же, что тогда, с филином!
Взвизгнуло над самым ухом, ледяной иглой прочертило щеку — а больше степнякам стрелять уже было не в кого. Улица опустела, тверенские дома, словно иссохшие губы воду, выпили, вобрали в себя оружную толпу — нет, не толпу, войско, какого еще никогда не бывало у боярина Обольянинова.