— Всё-таки, — Рафаэль без особого интереса вернулся к разговору, — с этими людьми надо говорить на их языке…
— Конечно, конечно, — нетерпеливо прервал профессор, — однако…
— Я хочу сказать, к ним надо прислушиваться, — не сдавался Рафаэль.
— Прошу вас, ну!.. — старик сделал такую гримасу, как будто унюхал какое-то зловоние, и смерил Рафаэля надменным взглядом. Он даже сделал многозначительную паузу, которую Рафаэль, вопреки гневу, охватившему его при этих словах, не решился прервать. Он только вздохнул — выразив этим своё несогласие — и поменял позу; уже в следующий миг он презирал себя за лицемерие. Между тем профессор продолжал рассуждения, и его явно не интересовали ни обида Рафаэля, ни его, возможно, справедливые профессиональные замечания, которые тот впоследствии упрямо держал при себе, лишь иногда намекая на них с помощью зевков и нетерпеливого перемещения по кровати.
Там, внизу, простирались заснеженные дали, пустынные и немые, словно одержимые злом бездорожья, пустынные вырубки, глубокие снежные заносы и весь этот проклятый путь в никуда.
Уже на следующий вечер — так сказать, по долгу службы — Рафаэль должен был отправиться в трактир «У Аги». Ему совсем не хотелось идти туда. Трактир находился далеко, и лесная тропинка с церковного холма шла через узкое и малопривлекательное тёмное ущелье. При таком морозе и сугробах он бы даже пса вниз не погнал!
Снегопад всё ещё продолжался. Прерывистый резкий северный ветер завывал, взметал в воздух рыхлый снег и гнал его по голому гребню, округлой плешью возвышающемуся над поросшими лесом склонами. И колокольня на этот раз, вот так, снизу, если смотреть со склона наверх, показалась ему рогом на этой плеши…
Он отправился в путь вскоре после обеда. Густые клубы снежинок воронкообразно кружили над долиной. На дороге в ущелье снег был глубже, чем на склонах, — Рафаэль проваливался почти по пояс, длинный белый тулуп, скорее всего, оставшийся в церковном доме от бывшего священника, был при этом дополнительной, малоприятной помехой.
Кроме этого, он воспользовался и меховой шапкой священника, и кожаными сапогами, найденными в шкафу. Сейчас это, особенно сапоги и шапка, пришлось очень кстати.
Время от времени то тут, то там с ветвей падал снег, а из рощи густо растущих дубов расползалась по округе мгла.
Сапоги ему намазала Эмима…
— Давайте я вам помогу, — сказала она, когда он, приготовив тряпку и жир, собирался намазать сапоги, и после этих слов неожиданно присела перед ним на корточки и начала соскребать с обувки плесень. Профессору это явно не понравилось, тем не менее, он повернулся к окну, не вымолвив ни слова.
Под рыхлым снегом иногда попадалась ледяная корка. Поэтому он двигался осторожно, не торопясь, особенно по крутому склону над ущельем, когда приходилось хвататься за стволы и ветви деревьев, что вызывало дополнительную задержку.
За густыми зарослями молчали скрытые, невидимые овраги… и время от времени у него появлялось неясное, откуда-то издали выплывшее ощущение, что в этом сумеречном спокойствии дубов таится какая-то особая привлекательность, которая иногда охватывает одинокого путника и издали безгласно зовёт к себе, в себя, в свою бездонную глубину мира и покоя, который никогда не кончается и который никто никогда больше не нарушит. «Может быть, в этом виновата изложенная Михником теория ассонанса астральных структур, призывающих дух», — подумал он и торопливо обогнул одинокое, заснеженное изваяние Марии с ножом в груди. Из склона за ним, несмотря на снег и холод, бежал живой родник, а от источника и из-под него поднимался лёгкий пар… Даже в глазницы на лице Марии — он заметил это так, мимоходом, боковым зрением — набился снег, что добавляло полным скорби и боли глазам особое, почти пугающее выражение. Будто бы она сердито смотрела на полосу земли перед собой и ущелье за ней. И у ворон, которые стаями или поодиночке, неподвижные, промерзшие, сидели на нижних ветвях деревьев, стоявших вдоль дороги, был точно такой же взгляд. И Рафаэль чувствовал, что все они обладают каким-то общим знанием. Что ни одной птице не надо смотреть на других, дабы понять, что к чему. Они не боялись. Как будто всё были одинаково настроены на один и тот же лад и как будто все принадлежали этой сумеречной тишине. «Если вспомнить сказанное Михником, — подумал он, — то, так или иначе, это свидетельство ограниченности человеческого ума и слуха».