Легче всего было выполнить это, когда он спит.
Ведь в кухонной двери не было ни замка, ни ключа.
Всё тело жгло, и сапоги надо было снять. Замерзшие пальцы на руках и ногах болели, лицо горячечно пылало, но временами его охватывала дрожь и размягчённые мысли свёртывались в клубок… На столе возле окна лежали скатанный ковёр, несколько коробок и, скорее всего, картины в рамах, большое зеркало в блестящем обрамлении было прислонено к стене… Полки опустели. Всё снятое с них и вынутое из шкафов лежало на полу — какие-то тряпки, занавески, обрывки постельного белья, книги, кипы бумаг и что-то ещё… Весь этот кавардак, по сути дела, свидетельствовал о том, что Михник и Эмима принялись за уборку, что какие-то вещи они притащили из горницы или чердака и ни с того ни с сего решили навести в доме свой порядок. И тем самым показать ему, что их абсолютно не интересует, что он по этому поводу подумает. Одну картину, какой-то женский портрет, они уже повесили на прилегающей к окну стене… исхудалое восковое лицо выглядывало из-под серых растрёпанных волос… казалось, оно осуждает, даже угрожает… он отвернулся, укутался в одеяло и вопреки всему попытался заснуть. Но лицо с картины виделось ему даже через плотно прикрытые веки, как будто оно видело его насквозь и требовала от него покаяния или даже молитвы… словно у него было полное право требовать смирения и раскаяния, словно спрашивало Рафаэля, почему он не молится, оказавшись в такой бедности и нужде, почему не просит сострадания и прощения, хотя знает, что у него совсем не осталось сил, что он заболеет и что Михник хочет лишить его жизни… «Почему ты не боишься наказания? Бойся! Ведь ты отвержен и полностью обессилен, — безмолвно говорило оно. — Бойся и молись, Рафаэль… потому что там, наверху, есть страшные всевидящие и всезнающие глаза, там, наверху, — суд, который свершится, и наказание, которое никого не минет». — И говорило, что это были не вороны, не жганье и не усталые мысли — ничего подобного, совсем не то, над чем можно скорчить презрительную гримасу… Может, угроза. Может, предостережение. Может, всего лишь спектакль, который мы так или иначе разыгрываем, мы, горстка испуганного праха…
Кто-то тихо, осторожно открыл дверь.
И потаённо вошёл в кухню.
Рафаэль, лежавший лицом к стене, пробовал удержать волнение — он напряженно прислушивался к движениям и направлению шагов и лихорадочно соображал, как легче всего избежать нападения Михника или защититься от него и при этом — без крайней необходимости — не выдать то, что ему известно о его намерениях. Ему казалось, что лучше всего затаиться и ожидать и в последнюю минуту неожиданно кинуться на старика и сбить его на пол. Но приглушённое постукивание крышки кастрюли напоминало ему о кипятке, который тоже мог послужить оружием. Поэтому он не выдержал…
Возле плиты стояла Эмима.
И улыбалась ему.
— Прости, — сказала она, вдруг взяла и перешла «на ты»… А Рафаэль, опиравшийся на локти, не отрываясь смотрел на неё. Девушка небрежно помешивала ложкой в кастрюльке и не обращала на него никакого внимания. Он только удивлялся тому, как быстро она обжилась в доме. Она уже ничуть не напоминала ту испуганную девчонку, которая в первый вечер здесь, в церковном доме, даже во сне старалась дышать как можно тише. Её длинные волосы были зачёсаны назад и завязаны на затылке лентой. Она и передник надела. И возле плиты сейчас, когда она знала, что он не спит, двигалась, как настоящая, опытная хозяйка.
Он смотрел на неё… и вдруг с колокольни неумело и робко зазвонил колокол… потом заглох, как будто собирался с силами, и после этого затрезвонил более решительно…
Выходит, старик решил сам отзвонить полуденный благовест. Хотя было понятно, что он не умеет звонить, поскольку колокол всё время сбивался с ритма и бил, как на пожар. Рафаэль, у которого душа перевернулась от огорчения, был готов рвануться туда, на колокольню, и вырвать из рук старика верёвку — но пока бы он одевался и обувался… К тому же он не хотел терять возможности, которая ему представилась. Поэтому он отчётливо и громко спросил: