Беспокойство Рафаэля прежде всего было связано с органом и церковью, в которой столько времени царил беспорядок, что это почти наверняка могло стоить ему службы, если бы инспекторы вошли в церковь после посещения церковного дома. Однако высокая температура, головокружение и резкий, сухой кашель, который всё время донимал его, не позволяли ему встать и заняться наведением порядка. Даже чаи и отвары Эмимы не очень-то ему помогали, однако он всё равно был благодарен ей за заботу… особенно за её ночные посещения, которые она, вероятно, должна была скрывать от Михника.
О намерениях Михника он её больше не спрашивал. Да это и не особенно интересовало его. Однако по ночам он всё-таки запирал бы дверь, если бы это было возможно. Правда, спал он плохо. Кошмарные сны иногда неожиданно врывались даже в его бодрствование — мысли отправлялись скитаться в тоскливое тенистое пространство, как будто он лежал под редкими ветвями, освещёнными почти слепящим лунным светом… Куда-то, где снова избивали и закидывали камнями колокол, который недавно сбросили с колокольни на болоте… Время от времени в зарослях что-то жалобно позванивало. Словно стонало от боли.
Он должен был облачиться в одеяние епископа.
Прямо на ходу. По-другому не получалось.
Ибо страна была проклята и люди в ней одержимы… Правда, эта одержимость была не слишком заметна. Только посвящённый и опытный взгляд мог заметить эту характерную немощность во взглядах, в усмешках, но она была слышна и в царстве листвы и ветвей, на холмах и полях, в болотах и на пустошах, а иногда даже в птичьем щебете.
Злой дух это был.
Как огромное невидимое бремя, он тяготел над страною и над всем, что было в ней.
Злой дух и его проклятая власть… это можно было заметить в том случае, если видишь, например, два человеческих лица, но при этом не видишь их плеч и, следовательно, не знаешь о том, что один из этих людей Несёт на плечах тяжкую ношу, а второй свободен от неё. Но во взгляде, в лице того, кто несёт ношу, видна точно такая же немощность, даже голос у него другой, и слова имеют другое значение… А если бремя на всех и на всём — это трудно заметить. Различия просто-напросто не существует. Тот или другой переносят то же самое. Поэтому неопытный взгляд не замечает истины.
И, если среди деревьев самотёком расползаются волчьи тени, ты об этом не узнаешь.
В самом деле, ты сплошь и рядом сознаёшь, что волки белые и не имеют тени, но этого недостаточно — дело в том, что это вполне может быть обычным безумием, в котором нет ничего реального.
Значит, надо в епископском облачении пробраться сквозь все болотные чащи под редкими ветвями, пробиться к людям, подойти поближе к каждому из них и заглянуть ему в лицо, в его немощь, которая подобна той, что появляется от тяжести на плечах. Когда видишь и знаешь, что всё это не безумие среди волчьих теней, что речь идёт о всеобщем зле, которое никак нельзя уничтожить избиением колокола и швырянием в него камней.
Только он, Рафаэль, знал, что в одержимости виноват не колокол, а епископ. Да. Потому что именно епископ совершил страшную ошибку, благословив этот колокол. Следовательно, именно епископ должен признать свою вину и повторить обряд.
А епископ ничего не признал и ничего не предпринял.
Даже днём, когда в кухне не было ни Эмимы, ни Михника, он в полу-беспамятстве рассматривал большую картину над кроватью и очень много размышлял об этом.
Правда, Эмима довольно часто приносила ему чай, отвары и еду всё с той же немного непонятной усмешкой и тем же влекущим покачиванием гибкого тела. Она приходила и уходила, как одобрение и утешение… временами она казалась ему почти сном в своём длинном облегающем платье, призраком, который медленно вырастает из лихорадки и понемногу исчезает вместе с ней. Ему хотелось позвать её, пусть она вернётся, и он поговорил бы с ней… о чём-нибудь — может быть, о церкви и совместной подготовке к сочельнику. «Только бы она вернулась, — временами думал он, — села бы к нему на кровать и притронулась ко лбу, а он бы вдыхал её близость, запах её молодого тела, видел её мягкие, немного мечтательные глаза… Он бы просто смотрел на неё, и они молчали бы вместе. Может, он бы слегка коснулся её руки, может, улыбнулся бы ей, а она в ответ улыбнулась бы ему… Однако каждый раз дверь за ней закрывалась. Пламя плиты бросало в темноту свой багровый свет. От окна струилось бледное сияние снежной ночи. Картина на стене возле окна, с которой днем смотрела старая мрачная дама, во мраке превращалась в тёмное пятно, а девушки с сатирами и фавнами, те, что над кроватью, прятались, скрывались за расползшимися контурами, в которых нельзя было распознать ни лиц, ни тел, ни той удивительно беззаботной прелести молодого вожделения, которое когда-то было живым и неизвестно, когда замерло, остановилось, и только ночь — каждый раз снова и снова — выпускает их на свободу. В невидимый мир. На те самые солнечные и тенистые луга, покрытые мягкой травой и пёстрыми цветами. Это те прекрасные и сокровенные рощи, до которых не доходит звон колокола и где демоны спокойно творят свои дела, это те когда-то потерянные сказки, до которых не добралась власть церкви. Однако всё это таится по ту сторону колючих порубок и пустошей, по ту сторону болотных зарослей и разорванных дикими ущельями холмов, для которых колокол будет звонить напрасно, если он не освящён по всем правилам. Если, скажем, епископ при исполнении обряда ошибся… Потому что каждый колокол нужно по всем правилам помазать и заговорить. Только тогда всё будет в порядке. Если же не будет соблюден необходимый ритуал, всё потеряет смысл, силу, и злой дух будет царствовать дальше, а люди останутся одержимыми и будут смотреть на мир сальными глазами… даже тогда, когда они толпятся возле церкви, построенной на болоте. А из зарослей рвётся резкий северный ветер, и юбки у женщин тесно прилипают к ногам, а уголки платков волнуются от его порывов… Лица у всех покраснели. И немного набухли от мороза и, вероятно, от вина и от греха, который виден на лице у каждой и который каждая напрасно пытается скрыть за показной набожностью.