— Об этом мне не сообщили ничего определённого, — пожаловался профессор, — сказали только, что нужно организовать из прихожан хор и что это — с учётом нынешних обстоятельств — исключительно важная задача.
У Рафаэля несколько отлегло от сердца, когда он понял, что его не выгоняют со службы, однако так называемое повышение и назначение известного музыканта, самого профессора Михника, в это захолустье вызывало мучительное несогласие, своего рода отпор и разочарование, и он не знал, что с этим поделать.
Он подумал, что кто-то там, наверху, сотворил большую глупость. И что там, наверху, кто-то несомненный дурак.
Рафаэль встал и взял неоткрытую бутылку жганья и стаканы. Он даже не спросил профессора, будет ли тот пить. Просто налил. И потом, ничуть не смущаясь, с каким-то вызовом жадно опустошил стакан. Профессор выпил пару глотков и в замешательстве усмехнулся, посмотрел на окно, потом на часы и пересел на другой стул, словно его что-то тяготило. Он даже не старался казаться спокойным. Просто примирился со своей участью, что ещё больше раздражало Рафаэля. Ведь тот был уверен, что начальству нужно было возразить, протестовать и без всяких обиняков высказать всё то, что оно заслужило. Он бы выложил всё даже самому епископу. Поэтому он снова налил и снова залпом выпил жганье.
— А какая здесь ситуация — я имею в виду квартирные условия? — профессор снова осмотрелся вокруг.
— Да здесь всё никуда не годится, — махнул рукой Рафаэль, который не мог, да и не хотел скрывать своего возмущения происходящим, — только эту комнату — сами видите — можно как-то использовать. Всё остальное совсем развалилось, орган тоже в ужасном состоянии. Такое же убожество, как этот дом.
Профессор как-то нервозно начал теребить свою седую козлиную бородку, словно у него зачесался подбородок, а затем, словно отгоняя навалившуюся дремоту, тряхнул головой, взял в руки стакан и, даже не пригубив, снова поставил на стол, взглянул на кровать, на распятие и на окно, выпрямился, будто намереваясь встать, но тут же передумал и, наморщив лоб, уставился в потолок, словно надеялся, что там, наверху, всё-таки должно существовать какое-то решение проблемы.
— А как на втором этаже? — он пальцем показал на потолок.
— Я же говорю, — тихо и даже немного злорадно вздохнул Рафаэль. — Развалюха. Всё развалилось. Сами увидите.
— Но… ведь они сказали, что здесь много места.
— Ага, много места… Одни дыры. Потолок почти везде обвалился, мебель сломана, пол проваливается, так что я даже не знаю, как вам быть… Если бы мне заранее сообщили — может, что-нибудь бы и удалось сделать, само собой — кое-как, наспех… А сейчас даже не знаю, что поделать… могу вам уступить эту комнату, а сам, по совести говоря, даже не знаю, куда деваться.
— Понимаете, тут есть ещё одно неудобство, — профессор опёрся на стол и после долгого молчания испытующе посмотрел Рафаэлю в глаза. — Я должен вам признаться. Без этого никак нельзя… — он снова взял стакан. Рука у него дрожала, так что жганье из стакана выплескивалось, но, вероятно, он этого даже не замечал. — Что поделаешь… Мне нужна ваша помощь. Признаюсь. И всё-таки я вас очень прошу, господин Рафаэль, чтобы это по возможности осталось между нами. Если вы меня выдадите, тогда… скажу вам откровенно, это меня добьёт. Мне этого не простят. Тогда мне конец…
Рафаэль не мог выдержать отчаянно умоляющего и униженного взгляда профессора. Ему стало неловко. Пришлось встать и подойти к печке — будто бы для того, чтобы проверить, греет ли она. Потом он наклонился и подбросил несколько поленьев, сердясь на себя и на своё глупое поведение.
— Я никогда никого не предавал, — пробормотал он, по-прежнему без всякой необходимости глядя на горящие угли.
— Сейчас у вас есть полное право…
— Не знаю, о чём идет речь. Да мне и не надо знать, — Рафаэль пожал плечами, вернулся к столу и снова взял в руки стакан.
— Вы не знаете, что происходит с человеком, если он стар и всем жертвует. Я действительно прошу вас…
Рафаэль, слегка разомлевший от выпитого, поудобнее уселся на стул. В нём пробуждалось ущемлённое самолюбие, но вопреки ему он сидел, не глядя на профессора, стараясь не замечать его страдальческого, умоляющего взгляда. Охотнее всего он бы высказал ему всю правду об экзамене и растоптанных мечтах… Он даже подумал, что старик просто притворяется, а на самом деле хорошо помнит всё случившееся на экзамене…
Правда, потом, после экзамена, он и сам начал понимать, что на самом деле он не так уж и одарён, что музыка сама по себе не так уж его радует, что у него, вероятно, нет той освобождающей волшебной силы, без которой ничего не сделаешь. И смирился с этим. До некоторой степени. С трудом, конечно же. Но вопреки всему это причиняло боль. Особенно сейчас, здесь, когда он смотрел в глаза этому типу, который к тому же отваживается утверждать, будто он не знает, каково приходится человеку, когда он «всем жертвует».