Декану он тоже решил как можно скорее дать знать об их исчезновении и пришёл к выводу, что на самом деле его никто ни в чём не сможет обвинить. Он мог без сомнений и колебаний рассказать всю правду о произошедшем. Или почти всю. Он умолчал бы только о Грефлинке и добавил бы, что вечером чувствовал себя слишком слабым и слишком замёрзшим, чтобы что-то предпринять.
И под такой версией, разумеется, и Грефлинка в своих интересах немедленно, без раздумий подписалась бы.
Из тумана перед ним выступили первые грушевые деревья и вскоре после этого — покосившиеся домишки Врбья. Собаки молчали. Было слишком поздно, подумал он, спускаясь вниз по улице, чтобы прятать где-то облачение епископа. Но в этом также не было больше никакой необходимости, потому что он решил правдиво рассказать обо всём, что было, и здесь, в деревне, и перед деканом, за исключением эпизода с Грефлинкой.
Между домами он никого не встретил.
Он притворялся, как будто имеет какие-то неотложные дела и у него нет ни времени, ни желания заглядывать в окна к случайным зевакам. Даже странное отсутствие собак во дворах, казалось, не заинтересовало его.
Трактир «У Аги» был закрыт.
Последние пьяницы, должно быть, только недавно вышли оттуда, и он надеялся, что Куколка, возможно, всё ещё там. Неожиданно для себя он возлагал на неё очень много надежд. Ему хотелось бы увидеть её, даже если только на одно мгновение, даже если в такой час это её рассердит.
Он долго стучал и звал, настойчиво и упрямо, потому что ему казалось, что один-единственный её взгляд, одно-единственное дружеское слово спасут его от тяжкого чувства стыда, который остался после Грефлинки и хнычущих стонов больного и к тому же предельно униженного старика на кухне. И насчет Эмимы и Михника он хотел сначала довериться именно ей. Она бы успокоила его, утешила… А он бы потом поведал ей о сходстве между Грефлинкой и Эмимой. И попытался бы снова её убедить, что ведьмы — всего лишь идиотское суеверие, возникшее в захолустной дыре…
Всё-таки Ага открыла ставни и окно над дверью.
— Что нужно? — прорычала она ему, как молодая собака, захлёбывающаяся лаем у двери.
— Я хотел бы чего-нибудь выпить и…
— Закрыто! — рявкнула она и захлопнула ставни и сразу за этим окно так, что зазвенели стёкла. Он остолбенел от неожиданности. Без сил. Это было так, как будто он только что увидел ведьму — жирную и со странными глазами, одним махом беспощадно уничтожившую все его надежды. И в то же время его, как молния, поразило острое чувство, что чем-то — бог знает, чем и почему — Ага напомнила ему Эмиму. Это ощущение было таким ясным, таким сильным, что он просто оцепенел и не мог ничего возразить, ничего не мог понять, и вообще не был способен думать ни о чём, кроме как о том, что, вероятно, сошёл с ума и в ближайшее время, возможно, очень скоро свихнётся окончательно, если не сможет встретиться с Куколкой. Однако же всё прочее было таким, как он видел, как ощущал: дверь и задвижка, и снег на балясинах перил, вывеска «У Аги», осыпавшаяся возле дверного косяка штукатурка, туман, и дома вокруг, закрытые ставни. Ни в чём из того, что он видел, не было ничего необычного. Он также мог совершенно остро, совершенно ясно смотреть и видеть, что всё вокруг было совершенно нормальным, и не удваивалось, и ниоткуда ничего не торчало. Он точно знал, кто он, как и почему здесь оказался, и точно знал, что любой ценой хочет и должен увидеть Куколку, даже если, войдя в дверь, он разнесёт в пух и прах всё, что попадёт под руку, — и тогда старуха узнает, кто такой Рафаэль Меден… и как надо к нему относиться.
Но дверь открылась ещё до того, как он всерьёз за неё взялся.
В дверях стояла Куколка.
Она выглядела немного испуганной, немного суровой.
И долго молчала. Он тоже молчал. Она накинула на себя только халат — белый в синий горошек. И надела домашние туфли на босу ногу. Он почувствовал, что его лицо как-то смягчается от глупой улыбки, в своём роде смирения и просьбы, бесконечно тупого смущения, с которым он ничего не мог поделать.