Вновь зазвонил телефон. Что может быть ужаснее этого настойчивого властного зова, раздающегося среди полнейшей тишины. Выведенный из себя, я бросился в гостиную: сниму трубку, отвечу первое, что взбредет в голову. Но Аньес опередила меня. Разговаривая по телефону, она рассматривала меня тем маниакальным отсутствующим взглядом, который появляется у людей, ведущих телефонный разговор в присутствии постороннего.
— Алло, да… Это я… Прекрасно… Нет, не в три… Чуть позже… Пять подойдет?.. Условились, буду ждать.
Голос у нее был хрипловатый. Взгляд близоруких, лишенных блеска глаз несмело останавливался на мне и тут же скользил прочь, привлеченный чем-то другим. Она медленно положила трубку на рычаг и, едва я шагнул в сторону столовой, сделала мне знак остаться. До меня донеслись отдаленные звуки рояля, извлекаемые неумелой рукой.
— У нас тут тихо, — сказала Аньес.
— Это ваша сестра?
— Да. Дает уроки, — ответила она, злобно рассмеявшись. — Нужно жить, не так ли?
— Но ведь…
— Ничего, быстро все поймете. Идемте завтракать!
— Я как раз этим занимался.
Войдя в столовую, она оглядела стол. У нее было скуластое лицо, с острым подбородком.
— Она вас морит голодом, так я и знала. Подождите!
Юркая, неразговорчивая, загадочная, она исчезла; в который раз зазвучала спотыкающаяся, опоэтизированная расстоянием гамма. Повинуясь какому-то непонятному страху, я сложил газету и засунул ее в карман. Вернулась Аньес.
— Помогите!
Она несла горшочек меда, банку варенья, половину сладкого пирога и бутылку черносмородиновой наливки.
— Куда столько! — запротестовал я.
— Не мне, конечно, а вы справитесь.
Она разложила сервировочный столик, достала две рюмки, наполнила их наливкой.
— Лично я люблю поесть… А вы?
Она вновь не сводила с меня своих глаз — на этот раз они были прищурены, словно я излучал какой-то невыносимо яркий свет. Затем подняла рюмку.
— За нашего пленника!
Этот двусмысленный тост развеселил нас обоих. Она положила мне большой кусок пирога. Подобно детям, вырвавшимся из-под неусыпного контроля и втайне предающимся развлечениям, мы жадно набросились на еду.
— Мажьте пирог вареньем. Увидите, насколько станет вкуснее, — посоветовала она. Вновь раздался телефонный звонок.
— Надоело. Не пойду, — сказала она.
— Вы тоже даете уроки?
Она перестала есть и принялась изучать меня своим затуманенным и ласковым взором.
— Странно, что вы задаете мне этот вопрос! Да, если угодно, даю. Телефон не умолкал, ей пришлось подняться.
— Не раньше шести… Весь день занят… Да… Условились…
— Вот почему в доме два инструмента, — сказал я, когда она вернулась.
— Два инструмента?
— Ну да. Вчера я заметил в гостиной фортепьяно.
— А, дедушкин рояль! Мы к нему не притрагиваемся. Семейная реликвия. А я вовсе не музыкантша… Да ешьте же! Я взял еще кусок пирога и намазал его медом.
— Значит, вы «крестник» моей сестры. До чего забавно!
— Не понимаю.
— Да, вам пока не понять. Вы, очевидно, не знаете Элен. Так в ее письмах обо мне не было ни слова?
— Ни одного. Я и не подозревал о вашем существовании.
— Так я и думала.
— Значит ли это, что вы не очень ладите меж собой?
— Вот именно! Мы не всегда заодно, но… Элен такая благоразумная!
Тон, которым была произнесена последняя фраза, вновь заставил нас обоих улыбнуться.
— Вы не такой, как остальные «крестники», — продолжала она.
— Почему?
— «Крестник» должен быть этаким увальнем, вам не кажется?
— Очень рад, что не выгляжу увальнем. Откровенность за откровенность. Ваша сестра иногда говорила с вами обо мне?
— Да. Она не могла поступить иначе, почту обычно вынимаю я. Но говорила мало. А что стало с вашим другом Жерве?
— Он умер. Попал под маневровый локомотив.
Она помолчала, задумчиво пригубила наливку, затем, не поднимая глаза, спросила:
— Вы верующий? Поколебавшись, я пробормотал:
— Да. Мне кажется, мы не исчезаем полностью. Это было бы слишком несправедливо.
— Вы правы, — ответила она. — Вы его очень любили, да?
— Да.
— Тогда, возможно, он не слишком далеко от нас.
Чтобы избавиться от возникшего вдруг ощущения неловкости, я закурил. Я не выношу подобных разговоров.
— Сколько ему было?
— Примерно как мне. Лет тридцать.
— Женат?
— Аньес, к чему эти вопросы. Он же мертв… Да, он был женат… Недолго… Больше ничего не знаю. Он не любил откровенничать.
В это время зазвучала соната Моцарта — очень простая, искренняя мелодия. У Элен неплохая техника. Ученик вслед за ней попробовал повторить пассаж, и я раздраженно вздохнул.
— И вот так весь день, — сказала Аньес. — Со временем привыкаешь… Чем вы будете заниматься? Лион знаете?
— Очень плохо.
— Вы могли бы выходить на прогулку?
— Гм. Рискованно.
— Почему? Никто вас не разыскивает. В отцовских вещах я подыщу вам подходящий плащ. В передней звякнул колокольчик, Аньес поднялась.
— Оставьте все как есть. Я потом уберу.
Она ушла, я на цыпочках последовал за ней. Мне хотелось посмотреть на ее учеников. Эта девушка все сильнее привлекала мое внимание. Было в ней что-то артистическое с примесью эксцентричности и ненормальности, но вот что — я не мог пока уразуметь. На своем веку я насмотрелся на наркоманов. Здесь было нечто иное. Я встал так, чтобы видеть входную дверь; Аньес открыла ее, и в прихожую вошла чета очень пожилых людей — весьма достойного вида дама вся в черном с прижатым к груди свертком и господин со шляпой в руках, высматривающий, куда бы пристроить мокрый зонт. Аньес указала им на дверь слева; словно больные перед медицинским светилом, они церемонно раскланялись и вошли. Дверь за ними закрылась. Чьи-то неловкие пальцы за моей спиной по-прежнему бились над сонатой, рвали ее, как мертвую птицу, в клочья, а в обрамленном резьбой высоком зеркале нечетко отражался силуэт мужчины, наклонившегося вперед и словно колеблющегося на невидимом перепутье. Чуть было не испугавшись собственного отражения, я вернулся в столовую, где опорожнил целый стакан наливки.
«Любопытно!» — проговорил я вслух, чтобы развеять чары царившей вокруг тишины. Затем от нечего делать налил себе кофе, продолжая биться все над той же не дающей мне покоя проблемой: уйти или остаться? Я начинал понимать, что и то, и другое одинаково опасно. Если я уйду, Элен быстро догадается о причине моего ухода: это лучший способ возбудить ее подозрение. Если останусь, то поставлю себя в зависимость от нечаянной оплошности или неожиданного вопроса. А ведь сестры не собираются оставить меня в покое, конца расспросам не жди. Я их пленник, как точно выразилась Аньес. Мать, жена, лагерь и Бернар, а теперь вот Элен с Аньес — вечно темницы, вечно тюремщики. Куда бежать в этом ужасном городе с его незнакомыми улицами, немцами, полицией? Я вернулся в большую гостиную — кроме нее, было несколько других, поменьше и поуютней, с ширмами, расписанными химерами, и горками, набитыми безделушками. На некоем подобии эстрады стоял рояль — концертный «Плейель». Я еще раз, как вор, прислушался, затем поднял полированную крышку, в которой увидел свое гротескно искаженное отражение, не удержался, поставил ногу на левую педаль и заиграл. Боже, как плохо гнулись и слушались меня мои пальцы, но рояль издавал дружеские звуки, единодушно убеждавшие меня: «Останься!» Моя голова наполнилась образами; я импровизировал; мелодии рождались одна за другой; кровь быстрее побежала по венам; нет, я не конченый человек! Неблагодарный себялюбец! — сколько угодно. Мне это безразлично, лишь бы мне дали возможность творить. Но, к несчастью…