Выбрать главу

Но когда через пару месяцев я вернулся из Сибири, меня встретила уже совершенно другая, незнакомая мне женщина. Она не похудела – она высохла, как будто выгорела изнутри. Школьная коса сменилась медно-проволочной короткой прической. Она была в туфлях на высоченных каблуках, на которых раньше не умела ходить. На столе стояли коньяк, кофе, которого ни я, ни она никогда не пили, в наманикюренных серебряной крошкой пальцах дымилась длинная сигарета, и у нее появилась совершенно новая манера – смотреть мимо собеседника и говорить, не ожидая и не слушая ответа…

Мы не поссорились. Наша любовь не умерла – она перестала быть. Мы разошлись, и я переселился в комнатушку над Елисеевским магазином – настолько крошечную, что входящим женщинам нельзя было избежать тахты, и через пару месяцев я чуть не рехнулся от карусели, которую сам себе устроил. Теперь уже я сделал отчаянную попытку спасти нашу любовь – поехал к ней ночью без предупреждения, нажал на дверной звонок серебряной пробкой шампанского. В другой руке я держал за зеленый хвостик морковку хрущевской оттепели – кубинский ананас.

– Кто там? – раздался за дверью самый красивый в мире голос.

– Это я, – еле вытолкнули мои губы. – Я тебе ананас привез.

Ответом было молчание. Наконец раздалось неуверенно фальшивое:

– Ты пьян. Я тебе не открою…

Все было кончено. Я опоздал.

Потом я долго мучился, думая, что из-за моей юной глупой жестокости она потеряла возможность иметь детей – так мне и ей сказали врачи. Но через несколько лет, узнав, что она все-таки родила дочь, я возблагодарил Бога за то, что он пожалел меня и освободил от лежавшего на мне проклятия.

Но до сих пор, когда я вижу ее вблизи или издали или просто слышу ее голос, мне хочется плакать…

* * *

Дочь моей первой любимой и мой сын от второй любимой дружат, а ведь он появился не менее мучительно и долгожданно, чем эта девочка, ибо его мать была вся обожжена облучением, искромсана хирургами и ей говорили не только то, что у нее не может быть детей, но и что она сама долго не проживет.

Однако она выжила в клешнях НКВД, попав еще девятилетней девчонкой в детдом для детей врагов народа, когда у нее арестовали отца, мать, дедушку, бабушку, и выжила в клешнях проклятой болезни, победив болезнь тем, что перестала о ней думать, всю себя вложив в наконец-то обретенного сына.

До того как я первый раз поцеловал ее, я знал ее десять лет, был другом ее мужа, часто бывал в их доме и никогда не позволял себе даже подумать о том, что между нами может что-то случиться. Это случилось только тогда, когда и ее семейная жизнь, и моя распались, и два несчастья, неожиданно для нас самих, прижались друг к другу, надеясь, что станут счастьем.

С женой друга это вообще может происходить лишь тогда, когда потом она становится твоей женой. Но лучше, чтобы это вообще не происходило.

Рассказывают, что, когда Пастернак увел жену у своего друга – пианиста Генриха Нейгауза, тот стукнул его по голове клавиром оперы Мейербера «Гугеноты», а потом бросился к нему в ужасе – не повредил ли он гениальную голову. Тем не менее Пастернаку досталось поделом.

Я ни разу не пожалел о том, что женился во второй раз, а вот о том, что нанес рану другу, жалел и до сих пор жалею.

Моя вторая жена стихов не писала, но она принадлежала к немногому числу тех, для кого их стоит писать.

У нее были серые гранитные глаза с рыжинкой вокруг зрачков и сросшиеся, словно схватившиеся друг с другом в борьбе, черные брови Аксиньи, родившейся еврейкой.

Она никогда ничего не боялась.

Однажды мы ехали с ней на нашем потрепанном «москвиче» и я что-то нарушил. Пожилой майор милиции, проверяя мои права, изучающе скользнул глазами по моей жене, и вдруг глаза у него заострились, забрезжили неслужебным интересом, и он попросил меня выйти. Нередко они так себя ведут, чтобы получить взятку. На сей раз дело было иного рода.

– Кто вам эта женщина?

– Жена.

– Я ее узнал, – сказал майор. – Я когда-то работал в паспортном столе и, хоть тыщи людей сквозь меня проходили, ее запомнил. Ее девичья фамилия – Сокол. У нее по метрикам отец русский, а мама еврейка. Оба репрессированы, а она сама была детдомовская. Паспорт ей для ремеслухи был нужен. Жалко мне ее стало. Затравленная, как зверек, чуть что – и укусит. Я ей говорю: «Ну что, русской тебя записать?» А она мне этак резко: «Это зачем?» Я ей по-хорошему: «Ну, может, полегче будет». А у нее слезы из глаз чуть не брызнули – только не жалкие, а злые, раскаленные. «А мне, – говорит, – не надо полегче!» И как встанет, да как закричит на весь паспортный стол: «Пиши – еврейка!» Как же такую не запомнить! Смелая у вас жена…