– Вы, очевидно, хорошо знаете эти места? – спросила она небрежно.
Он ответил с готовностью, что знает отлично. Он вырос на этой реке. Можно сказать, волны его качали: отец-то его был лоцман, когда, конечно, еще не было охраняющих знаков, провожал суда в трудных местах. А он? А он… вот эти баканы, огни, мачты по берегам – это его рук дело. Как сказать! Труда особого нет, только беспокойное очень дело. Вот часа через полтора надо сходить… Говорят, утонул маячник, – те, что по берегам в шалашах. Надо быть при дознании.
Намолчался ли он, долго ли не бывал с людьми, или водка развязала язык, или было так хорошо говорить с этой красавицей – так называл ее про себя, – он рассказал, как ночевал в шалаше у маячника и как ставил баканы на плесе, где его забрал пароход. Плохо, что подошла непогода, кругом развезло, темень. Выглянул на реку – огонек, идет пароход.
– Увидали наш пароход! – оживленно сказала она, кутаясь в мех и щурясь. – Скажите… говорят, здесь еще попадается тип прежних ушкуйников-новгородцев… – спросила она с улыбкой.
Он слыхал про ушкуйников.
– У нас тут много крепких людей… отважных. Лоцманов вот – водяной народ, дерзкий…
Взвыло ветром по палубе, прокатило по железной обшивке, и Серегин опять вспомнил, что скоро сходит. Посмотрел на часы – первого половина.
– А зимой что вы делаете?
– Да ведь… то ремонт, то пошлют в управление. А то отпуск беру, на родину еду. Глухие у нас места. Тут у меня с медведями…
– Что такое… с медве-дями? – спросил баритон, подымая брови. – Охо-та?
Как-то раз он был на обкладке, нарочно для него устроенной почитателем-фабрикантом.
– Вот-с. Только я дешево-с, работаю исполу…
– Исполу? – морщась, спросил баритон. – Я не понимаю… исполу!
– Обкладчику трешну в зубы, медведя на придачу. Дорого положить! Промажу – плати десятку. Но только этого не бывало. У меня не сорвет-с! – показал он рукой. – Прошлую зиму полдюжины нащелкал – мечек пару да пестов четырех, стариков…
Веяло от него силой. Широкогрудый был он, росту вершков двенадцати, с руками, в которых прятался фужер пива, с горячим взглядом и открытым, темным с загару, лицом. Ерзал по широкому лбу его каштановый завиток, враскос глядели неспокойные брови, а мягкие губы все сбегались в усмешку, когда говорил. Он уже не стеснялся теперь, расхаживал по салону, заставляя дрожать хрустали.
– Ммда… – пожевал баритон губами. – Я тоже люблю эту… охоту…
– Убивали-с?! – радостно даже спросил Серегин.
– Однажды, в Калужской губернии… взял я одного… небольшого…
…Врет, брыластый… – подумал Серегин, глядя на рыхлые щеки и намекающие под глазами мешочки. – И у такого-то рухляка – такая!
И спохватился: так неудобно держать себя, ходить и кричать так громко.
– Да вы молодец! – сказала певица. – Расскажите нам еще что-нибудь. Так мы скучали все время…
Он был счастлив, что она говорит с ним и так смотрит. Какая женщина! Скажи ему – и по одному ее слову, за эту невиданную улыбку, за этот нежный, певучий голос, от которого с чего-то понывало сердце, он готов был бы перебить всех медведей, пойти на них с голыми руками. А легкая какая, субтильненькая! Он рассказал им, как был раз под медведем, как взял рысь одними руками – ободрала, шельма, плечо! – как под Архангельском, – там река, господа, ка-кая! версты! – переходил в ледоход. Об этом писали в газетах. Ну, это когда был моложе, конечно. Теперь дорожит жизнью. Зажигал перед ней, перед этой чудесной розовой женщиной, весь жар, который таился в душе. Был счастлив, что она так глядит, – и вдруг стало не по себе: заметил, как она наклонилась к скучному рухляку и что-то шепнула.
– А не выпьете ли с нами винца? – предложил баритон.
…Во-от! А прилично ли? – подумал Серегин. – Скажут, сам напросился…
– Да? – с улыбкой кивнула ему певица. – Конечно, вы должны выпить.
…А какие глаза! Бывают же такие… небесные женщины! Родятся где-то, где-то живут…
Он не нашел, что ответить. Поежил плечами и поклонился.
– Берите стул и садитесь. Вы так хорошо рассказываете…
…Сама красота! За такую биться до смерти можно… Рубаха видна из-за ворота… – И смущенно вбирал голову в плечи, чтобы не показалась рубаха.
– Вам какого позволите? Вам надо выпить, вы скоро опять туда…
– Все равно-с… какого-нибудь…
Все равно, она понимает его смущенье, понимает, что не умеет он разговаривать. Им все известно. Бывают же такие необыкновенные, недаром они живут в больших городах и все знают. Вот и не делают ничего, и это хорошо, что они ничего не делают. Руки какие! Белые, ни морщинки, ни цапинки, атласистые. Сливками моют! Слыхал он что-то про сливки. А платье! Шкурка прямо. Совсем и не платье, а кожица.
…Водка-то дает себя знать, – следил за собой Серегин. – А, все равно, сходить скоро, к черту…
Он присел, чувствуя связанность – ходить было куда свободней, – потирая руки, с которыми не знал что делать. В карманы заложить, положить на колени или так, на груди, как этот?…
– Во-симь! – донесло с носа.
– Мы не сядем? – шутливо спрашивала певица. – Вы тут все знаете.
– Знаки все исправно стоят, не должны-с.
– Этим мы обязаны вам, нашему охранителю… Позволите этого? – дарила она ему улыбки.
Еще спрашивает – позволите! Вот они, вот необыкновенные, настоящие люди. А говорят – аристократы, в людях не понимают. Шампанское! Не ждал – не гадал. Конечно уж, настоящее. Он никогда еще не пил настоящего. Поил его купец на пароходе донским, а это…
– Помилуйте, какой охранитель!
Это все сущие пустяки, даже не стоит хорошего разговора. Это его обязанность – ставить баканы, проверять и направлять стрежень, следить за рекой, чтобы не баловалась. Ну, и ночевать под дождем. Он чуть-чуть рисовался перед нею. Есть такая пословица здешняя, – простите за грубое слово, – не потопаешь – не полопаешь. За это и деньги платят. Немного, шестьдесят рублей, но тут, как говорится, эконо-мический закон. Не он – так другой. А жизнь – строгая старушка, не пошутишь. Сколько хуже его живет. А плотогоны как! Сколько их пропадает, как плоты разобьет – так и посыпятся. А маячники, а леса валят – головы напрочь летят, в лепешку! А на лесопилках, а на рудниках медных! В бархате-то живут – горсть. Жизнь…
Посмотрел на нее: вот она, в бархате живет, такая.
Уж и не замечал, как подливали ему. Он точно сорвался, поощряемый гымканьем рухляка и ее играющими глазами.
– Любите наши места… Очень приятно! Наши места хорошие. Народ кормят. Дикой край, не разработан еще. Разра-бо-таем!
Какие же они пустые! С пароходу-то не видать, конечно. Пу-стые!
– Так-то вот, господа, и про народ говорят – ленивый! А пожить… Деревни кругом, в полях и лесах деревни. Деготь гонят, скипидар, смолу, корье дерут, леса валят, режут, за границу гонят. Маслобойки! А рыбаки! Изволили семгу кушать, а нельму? А вот они, заколы-то, курмы… В ночи-то непогожие самое дорогое дело, когда ей пора валиться. А поморы! За тюленями, за треской, кругом кипит…
Говорил о возникающих поселениях, о падающих лесах, о прежних лоцманах, доживающих дни свои по родным селам. Их бы послушали! О разливах этих могучих рек, когда на десятки верст ни-чего – море и море. О ходе семги, как бежит она с моря, сигает через пороги, через заколы, вся-то серебряная!
Всегда перед ним стоял полный стакан. И всегда видел – вот-вот, близко совсем, – играющие, несбыточные глаза и в них такое, такое… как сказка.
…Что за вино! Пьешь – больше хочется. Еще бутылку несет Иван. Теперь красное начали… вот шикуют!
Рассказывал о бучах в водополье, о крестах, о погостах. Сыпал пословицами. Вытащил «бабочку», положил на стол, и лежала она рядышком с золотым портсигаром в буковках. Смотрел сбоку, как попивает она глоточками, точно цыпленок, эта чудесная женщина, сама красота. Совсем близко взглянул – светлые круглые глаза… Сашины глаза! А из души не шла камнем навалившаяся тоска. И вино не брало ее. Говорил о Щурах, какие хитрые бывают места на реках. Там и песня такая есть: «От поры да до поры разыгралися Щуры!»