Выбрать главу

— Я понял, царь.

— Значит, Перисад, — медленно произнес Митридат. — Царь Боспора.

— Он — твой друг.

— У царя не может быть друзей. Я иду, Диофант. Триера «Галена». Я запомнил. Я иду.

2

Он возвращался.

Флейта за спиной безостановочно выводила однообразную мерную мелодию. Мелодию сопровождали ритмичные удары бубна, и в такт им, так же мерно и ритмично ударяли по упругим волнам весла.

Он возвращался, хотя возвращаться — значит, идти назад, а он шел вперед, не желая оглядываться, не желая останавливаться, не желая еще раз ступить туда, где уже остался его след.

И все-таки это было возвращением.

Потому что семь лет назад эта же триера, неизвестно как оказавшаяся вдруг в Синопе, унесла его прочь, к берегам Таврики. Потому что теперь позади остались семь дней пути, семь лет изгнания, Пантикапей, дворец боспорского царя.

Пантикапей…

Он вставал в памяти каким-то тусклым, серым, наполненным нездоровой влажностью, сыростью. Каким-то негостеприимным. Понт Аксинский, Понт Эвксинский…

Негостеприимным… Но почему? Ведь именно Пантикапей, столица далекого Боспора, дал ему приют — ему, двенадцатилетнему мальчишке, гонимому, бездомному, царю-не-царю. И все-таки негостеприимным. Призрачным. Словно обитали в нем не люди, а призраки, словно приютило его царство теней.

«Ц-царс-с-ств-о теней…»

И не Понт Эвксинский переплывал он сейчас — Лету, Реку Забвения. А в памяти тени, тени…

Тени.

Сейчас ему казалось, что это не его память, что не он пробыл там семь долгих лет, а кто-то другой, хорошо, очень хорошо ему знакомый. И этот другой рассказал, нашептал ему о семи пантикапейских годах, нашептал вкрадчиво и назойливо, напел вполголоса, а он, забывшись в полудреме, слушал и запоминал — не Пантикапей, но рассказ о нем, шепот о нем.

И остался в памяти город, призрачный, как тающий в тишине голос. Тусклые, темные, древние стены, серое низкое небо, мерный шум прибоя, неясные, постоянно меняющиеся черты Перисада, царя Боспора.

— Доброго пути тебе, Мальчик.

— Я не мальчик.

— Доброго пути, царь.

— Я еще не царь.

— Доброго пути тебе, царевич.

— Я уже не царевич.

— Кто же ты?

— Тот, кем буду.

— Доброго пути тебе…

Кто говорил так? Перисад? Камасария? Или этот другой, так хорошо, до мелочей, знакомый?

Этот другой не имел имени. Иначе и быть не могло. Переплывающий Лету теряет имя, теряет память о прошлом, теряет все, приобретая тусклый, застывший покой.

И этот другой вошел во дворец боспорского царя с памятью, омытой Понтом-Летой.

И только сейчас, по мере возвращения, этот другой таял, истончался, колеблемый свежим попутным ветром, и на борту «Галены» стоял он — Митридат Евпатор.

Флейта смолкла.

Митридат обернулся, мельком глянул на покрасневшее, покрытое капельками пота лицо флейтиста. Прошел на нос триеры.

Весла замерли, повисли в воздухе, совсем низко над водой.

Скрестив руки, Митридат стоял на носу «Галены», над хищным черным тараном. Лицо его было хмурым. Очнувшись от тяжелого сна, он все еще переживал его, обдумывал наяву.

Вновь заныла флейта, вновь ударил бубен.

— Хэйя-хэй!

Вновь плеснула под веслами вода.

Не поворачиваясь, Митридат крикнул:

— Пора!

И эхом раздался крик кормщика, одноглазого Садала:

— Убрать парус!

Забегали, зашлепали по доскам палубы босые ноги. Заскрипели канаты.

«Галена», заметно сбавив ход, шла теперь только на веслах.

Напряженно глядя вперед, Митридат и сам толком не знал, что именно так страстно желает увидеть. Конечно, не Синопу, свою столицу — он сам приказал оставить город немного западнее. И не дворец Митридата Эвергета, отца, запомнившийся ему лучше и четче, чем боспорский, — дворца все равно не увидеть с моря.

Что же тогда? Берег, землю, камень?

По отлогим холмам ползло коричневое пятно. Стадо. До его слуха доносились голоса пастухов.

Вот и весла поднялись в последний раз и замерли неподвижно. Вот и «Галена» едва не коснулась днищем песка. С громким плеском ушел под воду якорь.

Он по-прежнему стоял молча и смотрел.

Ветер слегка шевелил волосы. Митридат почувствовал, как в запах моря вплелся новый, полузабытый, терпкий аромат каких-то трав. Запах земли. Митридат почувствовал, как тело его содрогнулось от этого внезапно обрушившегося воспоминания.

Запах земли. Его земли.

Лаодика не впервые видела человека, стоявшего перед ней неподвижно, будто статуя. В иное время он гордо и с достоинством носил тогу римского гражданина или кожаный панцирь легионера. Сейчас на нем были греческий хитон, гиматий, на ногах — белые от пыли сандалии. Но лицо было все таким же высокомерным, а голос — с резкими металлическими нотками. Лаодика не предложила ему сесть — потому, наверное, чтобы на короткое время ощутить себя подлинной царицей. И теперь он стоял перед ней, развернув широкие плечи и упрямо наклонив коротко остриженную голову.