Внезапно Малетта покачал головой. Неприятное чувство охватило его — чувство сильней обиды, мучительнее ярости, — омерзение, легкий зуд, вызванный чьим-то прикосновением, словно к нёбу его прилипли волоски или лицо опутала паутина. Предмет, им увиденный, казалось, слегка раскачивался, не меняя, впрочем, своего положения. Как будто на сук повесили огородное пугало!
И вдруг ему почудилось, что сам он превращается в крест, крест из тысячи нитей, тихо вибрирующих и незримо протянувшихся от Тиши к железнодорожной станции Тиши — Плеши, от лесной тишины к тишине заброшенных хуторов и от хижины гончара к кирпичному заводу. Он стал как бы центром, точкой, в которой перекрещивались все эти нити, где, слегка колеблясь, они соприкасались одна с другой и порождали в нем шорох, похожий на едва слышное трепыхание стрекозиных крылышек.
Тут надо взвесить три обстоятельства.
Во-первых: Малетта стоял на «неприметной тропинке», в сфере влияния таинственных сил;
во-вторых: какая-то связь существовала между ним и матросом, даже когда они еще не знали друг друга;
в-третьих: в прошлом у него был один повешенный, вернее, какая-то мерзость, которую он с муками вытеснил из своего сознания, но которая, по разным поводам и в том или ином обличье, поднималась со дна души, повергая его в ужас.
Так как же он поступил в этом душевном состоянии, задетый дыханием непостижимого? Вместо того чтобы пойти дальше по шоссе, он повернул вправо, перепрыгнул через кювет и, горя желанием разгадать загадку, начал карабкаться по склону горы, пробираясь через бурьян и заросли сухого кустарника. Разгадка и впрямь ждала его наверху: «предмет» (повешенный, огородное пугало) оказался всего-навсего водоразборной колонкой неподалеку от дома, полым стволом высотой в человеческий рост, мужчиной, который, выставив вперед мощный металлический уд, мочится — в зависимости от ветра — то прямо на землю, то в поросшую мхом колоду.
Теперь Малетта мог бы убедиться, что все это вполне естественно и все в полном порядке. Однако чувство, ранее охватившее его, не исчезло. Напротив, усилилось: тишина злобно зашушукала у него в ушах. И не потому, что он стоял на том самом месте, где позднее его настигла судьба, этого он ведь не мог предвидеть.
Малетта прокрался мимо хижины гончара, мимо сарая, где сушились глиняные горшки, а так как у него не было ни малейшей охоты возвращаться на шоссе, то он стал тяжело подниматься к лесу, обнаженному и чахлому, что, словно мертвое царство почернелых стволов, высился над участком. В шелесте опавшей листвы, почти оглохнув от тишины, пробирался он сквозь бесконечные колоннады все дальше вверх, все больше углубляясь в холод и безлюдие леса, словно в дурманящую бездну наркоза. Может быть, я актер? — спрашивал он себя (шушуканье вокруг него забивало ему уши). Но кто суфлирует мне? — Как? — Что? — Злые силы? — Громче! — Не понимаю…
Потом настала ночь, ночь первого потрясения. Она разливалась все шире и шире, затопляла землю плотной серой мглой, что ливнями праха лилась с неба. В «Грозди» уже были зажжены все лампы и задернуты гардины на окнах. Франц Биндер восседал за стойкой в ожидании хорошей торговли и прислушивался к звукам ночной улицы, по которой с грохотом проезжал то мотоцикл, то автомобиль, прорезая темноту ослепительными снопами света. Биндер откупорил ликеры — разноцветную пакость, а также несколько бутылок «рефоско», излюбленного напитка здешних женщин. Уставившись в одну точку, он рассеянно вертел в руках карандаш. Рядом в «отдельном кабинете» играло радио.
Напротив стойки за столом (за этот стол не всякому разрешалось садиться) сидели в шляпах двое бородатых мужчин, пили молодое вино и сосали трубки. Один был Алоиз Хабергейер, егерь (ныне депутат ландтага), другой — Пунц Винцент (в феврале мы его похоронили). Лицо Пунца — дабы не посрамить фамилии — как всегда было пунцовым. Ни дать ни взять черт собственной персоной. Наверно, от постоянной злости, которую — к счастью — он срывал не только на жене и детях, но и на лесоповале. Хабергейер же смахивал на господа бога (я хочу сказать, что он вызывал всеобщее доверие), ибо носил тогда окладистую патриархальную бороду, а это очень импонировало жителям наших мест. Прежде, во время войны, он выглядел совсем иначе, у него были весьма оригинальные усы, своего рода соплеуловитель под носом. Но в 1945 году он внезапно исчез, а когда год спустя вернулся, две трети его лица уже закрывал матрац из седых волос, так что в Тиши мало-помалу привыкли окладистую бороду считать за лицо (так же ведь обстоит и с господом богом), а того, кто скрывался за бородой, уже не замечали.