Оба были словно созданы друг для друга, это он даже по их спинам видел. Пышущие избытком здоровья клетки, два надежных прекрасных сосуда, вдохновенно сформованные из костей, мускулов и пульсирующей крови, но — но мнению Малетты — ничем не наполненные (кроме гуляша, который они только что ели). Здесь, пожалуй, можно сказать, ядовито подумал Малетта, что созидающие силы напрасно хлопотали вокруг таинственного вакуума — вернее, содержания, до того ничтожного, что из любезности его, пожалуй, еще можно принять, но определить при всем желании нельзя.
— Чтоб вы сдохли оба! — шипел он сквозь зубы, при этом осторожно перескакивая через лужи, в отчаянии обходя топкие места и коровий навоз и все время считаясь с возможностью утонуть в трясине.
Но Герта и Укрутник такого удовольствия ему не доставили. Куда там! Они чувствовали себя преотлично. Шли быстро, шли с явным удовольствием и по глинистой колее, и по твердым глыбам вспаханной земли, и по пружинящей, хлюпающей почве заболоченного луга, опьяненные, шли в сумеречный час сознания, в хмельную полудрему тех первых дней, когда небо и земля, свет и мрак еще не были отделены друг от друга. Дойдя до леса, они нырнули в заросли. Все мешающее теперь оставалось позади, деревня, например, с ее сотней глаз и наблюдательными постами — окнами. Тесно обнявшись, они сполна наслаждались радостным ритмом, мягкой весомостью совместных шагов, мощной и все же податливой игрою мускулов, первобытно-тяжким током крови.
Метрах в двухстах от своего преследователя они свернули на заброшенную низинную дорогу; изборожденная колесами и копытами, она вилась меж роняющих капли лесных колоннад. Они ничего не говорили, только теснее прижимались друг к другу, сквозь одежду сливали воедино свое тепло и жизнь, даже запахи своих тел. Все стало дыханием, все чувством. Как животные среди холодных гнилостных запахов осенней прели, чуяли они живую человеческую кожу, живую плоть среди серой пустоты осеннего леса. Временами они останавливались, обнимали друг друга и срастались в неизъяснимых поцелуях. Ноги их утопали в грязи, мягко погружались в вязкую почву, оставляя глубокие впадинки, тотчас же заполнявшиеся водой. На эти впадинки только и оставалось смотреть Малетте, когда деревья или кустарник скрывали от него влюбленную пару — мощные отпечатки мужских сапог и рядом значительно меньшие — женских, темные рты в трясине, рты, в которых журчал голос, говорящий о любви — или о темном зарождении ненависти.
Один раз Герта отстала.
— Иди вперед и не оглядывайся! — крикнула она Укрутнику.
Она подождала, покуда расстояние показалось ей приличествующим случаю, затем подняла юбку и присела в колдобине.
Малетта, тяжело дыша, вжался в ствол дерева. В данную минуту он ее не видел, но успел подойти так близко, что ему казалось, будто до него доносится звук ее естественного отправления. Он напряженно вслушивался. Нет, ничего! Только кровь неистово стучит в висках. Он прислонился лбом к дереву, ощутил влажность его коры. Волнение, им завладевшее, и постыдность ситуации удвоили его ненависть. Он скрежетал зубами. Готов был втоптать ее в землю. Наконец, дрожа всем телом, вышел из своего укрытия. От страха, что его заметят, он весь вспотел. Приблизившись к тому месту, он увидел черную макушку, торчащую над дорогой. В это мгновение дочь трактирщика вскочила и, заливаясь неудержимым хохотом, бросилась догонять своего возлюбленного.
Малетта лежал на земле. Он пал, как солдат. И был уже мертвецом, которому место под землей. Он чувствовал недобрый гнилостный запах глины и кусал травинки, горькие, точно желчь. Уж не заметила ли она его? И не к нему Ли относился ее смех? Несколько секунд, показавшихся ему вечностью, он недвижно лежал на животе, мечтая лишь об одном: умереть, слиться с этой невозмутимой глубью, Тлетворным запахом которой полнились его ноздри.
Потом он встал и огляделся вокруг. Лес был пуст, как выгоревшее здание. Только сумеречный свет притаился меж стволов да ужасы грядущей зимы, безутешность. Он отер пот со лба. И при этом выпачкался глиной, налипшей на пальцы. Достал из кармана платок, чтобы почиститься, но и платок был весь в глине, глина даже в брючный карман набилась! Везде, везде эта белесая мерзость! Он стал похож на кабана, вывалявшегося в луже. Весь заляпанный грязью. Так началась его первая смерть.
В те же послеполуденные часы на охотничьей вышке, устроенной на одной из прогалин Кабаньей горы, сидел Алоиз Хабергейер, как худенькую подругу, держа на коленях карабин. Страстно желая испытать радость удачливого охотника, он не сводил глаз с замершей в неподвижности лесной опушки, где медленно спускающиеся сумерки стирали очертания предметов. В последнее время (возможно, после смерти Ганса Хеллера) он стал несколько более внимательным, легкое потрескивание сучка, даже еле слышный шорох заставляли его вздрагивать и подносить к глазам бинокль. Это вечное напряжение, эта постоянная готовность к прыжку независимо от охоты и звероловства были следствием затаенной тревоги. В лесу, оставаясь один на один со своими мыслями, он не слишком походил на того беззаботного и неустрашимого охотника в кожаной куртке и болотных сапогах, на которого мы с уважением поглядывали, когда он по вечерам сидел за своим постоянным столиком. Прищурившись, он наблюдал за опушкой (ни дичь, ни страстные трели не мешали его наблюдению). Стволы переднего ряда деревьев отливали светлой серизной — да что там! — не отливали, а светились, но сразу же за ними начинался ужас ночи, начиналась великая Неизвестность. Меж светящихся стволов жила тьма и жило то, что притаилось в ней, может быть прошлое, внезапно обернувшееся настоящим, ибо там, за стволами, все, видимо, протекало наоборот.