– Напугала я тебя, Нютка? – Аксинья шмыгала в подол.
– Мамушка, я ничего не скажу. Никому-никому. Даже Павке, – как клятву, повторяла заботливая дочь.
Нюта носилась по избе, и ветер, поднятый ее радостными руками-ногами, колыхал ветхую занавесь на обледенелом окне. Аксинья поймала егозу, закутала в платок так, что видны остались только синючие глаза и маленький, нахальный нос.
– А на ноги наденем братнины лапти, замотаем тряпицами, чтобы не замерзла Нюта. Да? – Ласковыми словами Аксинья заглушала тоску.
Вспоминала свои одежды, нарядные сапоги, крытую добрым сукном шубку – баловали родители младшую дочь, наряжали Оксюшу. Сейчас бы Нютке такие славные сапожки красной кожи. Хотя… и они бы пошли на похлебку в месяцы зимней бескормицы.
– А мы куда идем? К тете Параскеве? С Павкой поиграем, на реку сходим. А скоро лед с речки уйдет? А, мамушка?
– На сход мы пойдем деревенский. Илюха вчера прибегал, сказал, надо быть всем.
– На сход? Там опять все ругаться будут, кричать! Я хочу, чтобы снег уже растаял. Скоро растает?
– Скоро, дочка. Весновей[12] уже наступил, будем прощаться с долгой зимой.
Снег на пригретых солнцем участках, у стволов деревьев посерел, смялся, потерял вид, будто старая, застиранная рубаха. Кое-где на поверхности его появились лужицы – робкий знак весны-красавицы. Воробьи устроили переполох в ветвях берез, самые смелые купались, хлопали крыльями.
– Мамушка, птицы тоже радуются!
– Они такие же божьи создания, как и мы.
– Они тоже молятся?
– Нюта, нам неведомо. Но сотворены они также Богом и… – Аксинья смешалась, не зная, как объяснить дочери то, о чем и сама помнила-то немного.
Библия, принадлежавшая Вороновым, сгорела, и теперь Аксинья не могла прочитать дочери Бытие, Евангелия от Матфея и Марка, Откровение Иоанна Богослова… Она далеко не всегда понимала, о чем говорилось в Книге, но благостность и мудрость вечных строк проникали в самое сердце. Дочери она рассказывала на память все, что успела заучить во время долгих чтений Библии вечерами.
– А крестики почему птахи не носят? – Нюта немедленно полезла за шиворот, пытаясь нащупать свой серебряный крест.
Матвей прошлым летом подарил его сестре в день поминовения святой покровительницы, Сусанны Салернской.
– Куда полезла? Только укутала тебя, горюшко! Расхристанная пойдешь? Вот Патрикевна-лиса.
– Матвейка звал меня так. Правда?
– Правда. – Аксинье не хватало веселых поддевок братича[13], ласковых слов, вихрастой головы, что появлялась рядом с ней в тот миг, когда нужна была подмога.
– Соскучилась я по нему, – вздохнула Нюта.
– Вечно мы с тобой будем помнить о Матвее, и отце его Федоре, и матери моей, бабке Анне…
Деревня после зимы казалась осевшей, захудалой, измученной нескончаемыми бедствиями. Вокруг Якова Петуха уже сгрудилась куча мужиков, они размахивали руками, о чем-то упоенно кричали. Бабы и детишки собрались поодаль, они тоже казались взволнованными, как стая воробышков.
– Павка стоит, вон! Я пойду? – Нюта уже бежала, освобождаясь от цепкой хватки родительницы.
– На реку не убегайте. Рядом будь со мною, Нютка. – Но дочь не слушала и, растопырив руки по бокам, как круглая чудо-птица, мчалась к своим сверстникам.
В левой ладошке Нюта сжимала угощение для Павки. Как не порадовать друга?
– Здравствуй, Аксинья. Вижу, все у вас ладом. Дай обниму, – Прасковья раскрыла радостные, шумные объятия, как всегда, полная сил и слов.
– Прасковья, и тебе доброго здравия. Зиму пережили – и тому рада.
– Да, жизни бы лучше становиться, а тут живем – у Бога милости просим. Будто вечность не видала тебя.
– Ко мне за зиму приходили немногие. Не так далече избушка, а дорогу запамятовали.
Прасковья пропустила намек мимо ушей:
– Такая радость у нас!
– Что за шум? Что случилось-то?
– Дак ты не знаешь! Игнат вернулся. Вон, возле Якова, вишь?
Аксинья высмотрела наконец возле старосты худого, измученного мужика. Игнат рассказывал о чем-то, хватался за голову, требовал внимания каждого. Зоя держалась поодаль от остальных баб, держа за руку младшую дочку, Зойку. На полном ее лице – как щеки сберегла! – цвела довольная, чуть заносчивая улыбка, на объемном стане – наряд червонного, доброго цвета.
Прасковья со смаком перебрала еловчан, чьи жизни оборвались за прошедшую зиму: старики и молодые, мужики и бабы.
– Марфа ж померла, слушай. Жалко-то бабу, – оживилась Прасковья, скорби в ее голосе не расслышать. – В эту субботу преставилась.