— Никто, и всё! — воскликнул Сумароков, рассмеявшись каким-то невесёлым смехом. Общее невнимание-с, общее равнодушие! Для нас нет обозначенных положений, мы вне закона, как сказали бы французы. Да, — продолжал он задумчиво, — скоро ли можно обуздать, воспитать общество? Для вас, артистов, я непременно выхлопочу шпагу. Только ведь и нашего! И то трудно достать.
— Воображаю, каков я буду со шпагою при бедре! — смеясь, говорил Яковлев. — Рыцарь, да и только! Тогда уж никто не посмеет послать меня за каретой на улицу. Пожалуй, начнут приглашать на балы в боярские дома!
— Нет, батюшка, этого не скоро дождётесь! Дмитревского кое-где принимают, да и то из того, что он уроки даёт: это придаёт ему вес, на него смотрят как на учителя.
— Да, признаться, и на меня находит раздумье! Хорошо ли я сделал, что увлёкся страстью к театру, зачем не остался при занятиях наукой! Теперь у меня пробудилась страсть к знанию, к занятиям… — откровенно высказался Яковлев.
— Если вы только ради положения почётного желали бы переменить занятия — так ничего бы вы не выиграли! Вот если бы вас послали воеводой или каким-нибудь начальством куда-нибудь — так вы бы накопили себе, то есть награбили бы, кучу казны несметную, гремели бы золотом и были бы в почёте! Ведь этих артистов, по этой-то части, принимают и почёт им оказывают! А мы с вами будем довольны тем, что несомненно приносим пользу. Ляжем мы самыми первыми ступеньками для великой лестницы: будущей русской литературы и искусства! Ну можно и на этом успокоиться! — Сумароков закончил свою горячую выходку и замолк на минуту, продолжая бегать по комнате.
— А я вас опять попрошу, — начал он через минуту, остановясь перед Яковлевым, — не пропускайте вы репетиций да пореже ходите к Ломоносову.
— Первое я вам обещаю, но второе не могу исполнить! — возразил Яковлев. — Где же мне душу отвести, где умом пожить? Михайло Васильевич ведь каждому русскому готов уделить своего ума и знания! Ведь его заслушаться можно, — говорил Яковлев, будто извиняясь и оправдывая свои посещения Ломоносова.
— Гм, — откашлялся Сумароков, быть может неохотно слушавший похвалы Ломоносову. — Ну прощайте, — прервал он Яковлева, — приходите же на репетицию. Так берётесь играть Тартюфа?
— Согласен, согласен, — отвечал Яковлев, — Дмитревский прослушивал меня вчера, смеялся, говорит, что я как живой! Ну, конечно, живой, не мёртвого же я играю.
— Вот посмотрим, — проговорил Сумароков, потирая руки, — я тотчас прибегу, проглочу что-нибудь наскоро и тотчас прибегу за вами!
— До свиданья, и благодарен за участие, — сказал Яковлев, раскланиваясь и выходя от Сумарокова.
«Всё это хорошо, — думал он дорогою, — одно жаль: оба хорошие люди, оба трудятся без устали на пользу общества так усердно, точно кто их подталкивает! А друг с другом не уживаются!»
Так думал Яковлев, отправляясь прямо на репетицию «Тартюфа» и стряхнув на время вчерашнюю тоску.
На следующий день, вечером, представление «Тартюфа» прошло блистательно; в обществе потом только и было говору что о новой пьесе, и, быть может, многие, посмеиваясь, узнавали между собою тартюфов и украдкою указывали друг на друга.
На представлении зал был полон публики. Посещать театр было почти обязательно для высшего класса, и все старались угодить этим императрице, так как сама она поощряла спектакли и развитие вкуса в обществе. У отсутствующих спросили бы на другой день: почему вы не были? И даже могли подвергнуть их штрафу. Многим рассылали билеты от двора. Во время представления «Тартюфа», пьесы Сумарокова, написанной в подражание Мольеру, Яковлев видел Анну в креслах, рядом с генералом, её мужем. Здесь надо сказать по правде, что при первом взгляде на неё что-то сдавило ему грудь, стеснило дыхание; но он быстро оправился, стараясь избавиться от этого неожиданного ощущения, и потом спокойно всматривался в Анну, стоя за кулисами: он убедился, что она весела, довольна. Выходя на сцену, он видел, что она указывала на него мужу, смеялась его игре и аплодировала. Всё это было приятно, пока длился спектакль; Яковлеву весело было опять видеть близкое лицо и обращать на себя внимание Анны; но по окончании спектакля снова всплыли в нём прежние тяжёлые чувства и мысли, когда он один шёл к себе на квартиру. Он видел Анну в числе зрителей, но никогда не придётся ему видеть её где-нибудь как хорошую знакомую: да, житейская волна подняла её вверх и унесла из прежнего уровня. Бедному артисту не подняться было с тою же волною.
На Яковлева нашла апатия, самое тяжёлое душевное расположение для артиста: он охладевал к своему занятию, чувствовал тяжёлое одиночество и не знал, куда деваться. В один сумрачный петербургский вечер, когда здания скрывались в тумане, ветер дул с моря, с Невы летели мелкие брызги в сыром воздухе с порывами ветра, а в улицах был мрак, Яковлев бесцельно и один бродил по набережной Невы с чувством одолевающей тоски. «Куда же деваться мне? — спрашивал он, глядя вокруг. — Уж не в Неву ли?» — ответил он сам себе печально, поглядывая на её тёмные волны и перебирая в мыслях всё представлявшееся ему впереди в его существовании. Среди унылых представлений мелькнул какой-то просвет, приятное воспоминание, — и он повернул к этой светлой точке и пошёл к Васильевскому острову, к квартире Ломоносова! Легче и теплей становилось ему, чем ближе подходил он к знакомому домику; особенно хорошо стало ему, когда свет ночника, поставленного в передней, бросил перед ним слабый свет свой на тёмную улицу.