Выбрать главу

Так что вернулись мы тогда из госпиталя, изрядно переволновавшиеся, но счастливые. Несколько шагов, сделанных ею в присутствии врачей и на наших глазах, окрыляли: болезнь побеждена! Да еще как! Много лет спустя я сама видела, как Ираида Михайловна, забью ключи от дачи, перелезала через забор, словно мальчишка.

Итак, предсказание Мессинга сбылось.

После обеда, поданного Аидой Михайловной, сидели расслабленные и говорили об Ираиде Михайловне.

Много хороших слов было сказано в ее адрес. Мне стало известно, что в прошлом она была актрисой. Жила и работала в Ленинграде. Что она пережила ленинградскую блокаду, похоронила там мужа, умершего от голода. К моменту снятия блокады была полнейшим дистрофиком и в таком состоянии прибыла в Москву к сестре, которая уже была замужем за Мессингом.

Было уже часа четыре. Мне казалось, что на сегодня все темы обговорены и, пожалуй, скоро пора будет прощаться. Но вдруг… Далее произошло то, без чего эта книга вряд ли была бы написана…

Вольф Григорьевич закурил, оживился и обратился ко мне:

— А хочешь, я тебе о себе расскажу?

— А я о вас все знаю из рассказов Аиды Михайловны…

— Все, да не все. То Аидочка — обо мне, а то я — о самом себе!

…И спустя десять лет Вольф Григорьевич использовал мои записи для своей автобиографии, которая была опубликована в журнале под таким же заголовком — «О самом себе».

Глава 8. МЕССИНГ РАССКАЗЫВАЕТ

— Я плохой рассказчик, — начал Мессинг, — но надо же когда-то попробовать рассказать все, что хранится в этом банке, — и он, улыбаясь, постучал себя по лбу. Своими длинными костлявыми пальцами, цепкими, как щупальца осьминога, достал из портсигара папиросу, прикурил от зажигалки и смачно затянулся.

Да, рассказывал он, и правда, плохо, то забегал вперед, то повторялся, так что нужно было внимательно следить за нитью повествования, чтобы уловить суть. Я частенько переспрашивала его, иногда на самом интересном месте. Он не сердился, повторял непонятное.

— Я родился в канун нового века — 10 сентября 1899 года, в небольшом местечке Гора-Калевария вблизи Варшавы. Тогда мы входили в состав Российской Империи. Трудная была жизнь у евреев того местечка, как впрочем, и многих других. Монотонная, наполненная страхом, суеверием и борьбой за кусок хлеба, за крошечный пятачок под солнцем.

…Я рано сбежал из дому, а потому не могу много рассказать о жизни нашей семьи. Отец работал в саду, который нам не принадлежал, ухаживал и следил за фруктовыми деревьями, малиновыми кустами и смородиной. Ясно вижу и сейчас ласковые глаза матери. И еще помню братьев — по веселым и драчливым играм. Очень памятен — да и как иначе! — приезд знаменитого, к тому времени уже классика еврейской литературы, писателя Шолом-Алейхема. (Снова глубокая затяжка «Казбеком»). Приехал-то он не специально в наше захолустье, а только проездом, но судьба подарила мне встречу с ним лично.

Внешне он запомнился мне таким: небольшая бородка, пышные усы, а главное, добрый, внимательный взгляд из-под очков. Он ласково потрепал меня по щеке и почему-то, ни с того ни с сего высказал мысль, что мне-де предстоит блестящее будущее. Это не было, конечно, предсказанием пророка. Просто Шолом-Алейхему хотелось видеть в каждом еврейском мальчике грядущую знаменитость.

Больше мне ни разу не пришлось встретиться с этим удивительным человеком, но именно с той поры я полюбил его всей душой: за великий гуманизм его таланта, его книг.

Наша семья была ортодоксально религиозной, порой до фанатичности. Мысли о Боге пронизывали не только сознание моих родителей, но и каждый незначительный шаг и поступок в их жизни. Господь представлялся им требовательным, но справедливым вершителем человеческих судеб. Отец, в противоположность матери, лаской нас не баловал. Не приведи Господь заявиться к нему с жалобой. Нытиков и плакс он не любил, мог беспощадно высечь именно за то, что прежде него тебя кто-то обидел. Он старался вырастить из нас жестких и выносливых зверенышей, способных постоять за себя в этом жестоком и беспощадном мире…

— …Понимаешь, Тайболе, — перебил сам себя Вольф Григорьевич, обращаясь ко мне, — у меня не сохранилось, к сожалению, ни одной фотографии ни отца, ни матери, ни кого-либо из братьев. Я жил в трудные времена. Мать скончалась от сердечного приступа, с моим именем на устах, отец и братья погибли насильственной смертью — кто в концлагере Майданек, кто в варшавском гетто…

Сжатым кулаком поднес к губам папиросу, и лихорадочным огоньком вспыхнул на его пальце бриллиант.

— …Шести лет от роду я пошел в еврейскую школу — хейдер — учиться. Главным предметом программы был Талмуд, тексты которого требовалось заучивать наизусть. Я обладал неплохой памятью, и мне это без труда удавалось. Меня даже ставили в пример нерадивым ученикам. Вот почему меня и представили Шолом-Алейхему.

В детстве я не сомневался в существовании Бога. Напротив, иной взгляд казался мне кощунственным, преступно дерзким. И раввин, обратив внимание на мою раннюю набожность, решил послать меня в иешиву, чтобы подготовить к карьере раввина. Родители были бесконечно рады, ибо считали это за великую честь. Да и слову раввина подчинялись беспрекословно. Но меня, признаться, такой оборот не очень обрадовал. Почему? Не знаю… Может, надоела зубрежка, может, что иное, но я стал решительно противиться уготованной мне судьбе. Меня настойчиво уговаривали, упрашивали, а когда не помогло, то и били, несмотря на мое «призвание». Я же упорствовал, и в конце концов все от меня отстали, — Вольф Григорьевич постучал по ладони другой руки, поправил съехавший набок перстень и продолжал:

— Однажды под вечер отец отправил меня в лавку за спичками. Уже смеркалось, а когда я возвращался к дому — совсем стемнело. И вот тут-то и произошло первое в моей жизни чудо, роковой печатью предопределившее всю мою дальнейшую судьбу. Быть может, не чудо, а, как говорят, знамение, исполненное глубокого для меня смысла.

На ступеньках крыльца в бликах затухавшей зари выросла гигантская фигура в белом облачении, и я отчетливо расслышал слова, сказанные глубоким низким басом, который и сейчас звучит у меня в ушах:

«Сын мой! Свыше я послан к тебе… Предсказать твое будущее… Стань иешиботником! Небу угодны молитвы твои!»

Мессинг умолк, вернее сказать, затих, так, видно, зримо он представил в эту минуту далекое видение из детства. Выдержав значительную паузу, чуточку тише продолжал:

— Сейчас мне трудно передать тогдашнее мое впечатление от этой встречи и от слов таинственного великана. Ведь нужно помнить, что я был тогда мистически настроен. Видимо, я упал и потерял сознание, потому что, когда пришел в себя, то увидел над собой лица родителей, читающих молитвы в экстазе. Успокоившись, припомнил, что со мной стряслось, и рассказал родителям. Мать печально покачивала головой, что-то бессвязно нашептывая. Отец же, проявив завидную выдержку и сосредоточившись на каком-то своем размышлении, вдруг вынес решение: «Так хочет ОН!»

Потрясение было настолько сильным, а слова отца столь вескими и решительными, что я больше не упрямился…

Вольф Григорьевич попросил крепкого чая с лимоном. Пока закипал чайник, он не проронил ни слова, даже сник и отрешенно смотрел в сторону. Отпив несколько глотков чая, оживился, складки у переносицы и на лбу разгладились, потеплел взгляд.

«Теперь вот нужно все ворошить в памяти, — подумала я, — разбудить в сердце, а за давностью все ведь улеглось, спрессовалось…»

И снова длительная пауза. Я не решалась торопить, терпеливо ждала. Стала рассматривать кольцо, которое он не снимал ни в праздники, ни в будни. Широкое, массивное, с четырьмя зубьями платины, охватывающими бриллиант, размером примерно в три карата.

Сделав пару глотков, взглядом попросил разрешение продолжать.

— А духовная школа находилась совсем в другом селении. Так впервые я покинул отчий дом, чтобы качать самостоятельную жизнь.

Молитвы… Талмуд… Все в пределах молитвенного дома. Там же и жил. Вскоре меня постигло новое потрясение. В одном из странников, часто находивших приют в нашей школе, я узнал того «посланника неба», который указал мне от имени Бога предначертание жизни! Я узнал его сразу по громадному росту и необычайно редкому голосу.