Выбрать главу

Жизнь в Новомосковске вообще располагает к тому, чтобы не замечать очевидные вещи. То, что центр города сплошь состоит из первоклассной, уникальной сталинской и конструктивистской архитектуры, понимаешь, только отъехав от Новомосковска на несколько сотен километров - и по прошествии нескольких лет. В школах города об этом почему-то не рассказывают; единственное здание, почитаемое за достопримечательность, - так называемая вышка, бледная строгая башня с прямоугольным портиком на макушке, совершенно муссолиниевская по виду. А в остальном - детской железной дорогой, что опоясывает детский парк, гордятся больше. Ее пути огибают, среди прочего, исток великой русской реки Дон. Раньше он был отмечен невзрачным металлическим столбиком, теперь тут воздвигнут памятник: два тонконогих подростка, сидя в седле, смотрят вверх, на загадочный круг в руке одного из детей. Круг символизирует то ли солнце, то ли щит, то ли ничего не символизирует, не важно. Так вот: чем бы ни был украшен исток, из него ничего не проистекает. Какая-никакая вода появляется лишь через несколько сотен метров, в виде каскада стоячих прудов,- а потом исчезает снова. Несоответствие это никого особо не терзает, сам я, видя исток Дона из собственного окна первые семнадцать лет жизни, заметил эту нестыковку лишь по прошествии и в отдалении. Что говорить о радиации, которая по природе своей безвидна? О ней напоминают лишь дополнительные «чернобыльские» отпуска и прибавки к пенсии, положенные жителям, но это скорее приятный бонус. А воздух и вода, спасибо химкомбинату, тут всегда были не слава богу, а что люди болеют - так кто сейчас здоров?

Может быть, в этом нет ничего особенного, наверное, какой-то свой радиационный фон, разлитое в воздухе ощущение неблагополучия есть в каждом городе. Новомосковск же не просто тихое болото, в котором быстро разносятся дурные вести; это город, при скромных размерах крайне сложно устроенный, в нем есть районы, которые вырабатывают энергию распада не хуже взорвавшегося реактора. Здесь есть индустриальный Север и зеленый, ухоженный Юг - их соединяет линия электропоездов. Есть Залесный микрорайон-остров панельного брежневского благополучия и Западный поселок, где глухие заборы покосившихся частных домов упираются прямо в кладбище. Есть пронумерованные кварталы, очень разные по сути своей; и не знаю, как сейчас, но раньше от ответа на вопрос «С какого квартала?» сильно зависело, вернешься ли ты домой невредимым.

Мой одноклассник Пашка, живший на девятом квартале, по вечерам ловил и жарил на костре голубей и лет с двенадцати стрелял даже не сигареты (у него были свои), а клей «Момент»: дескать, колесо у мопеда отклеилось. Я не помню, доучился ли он до восьмого класса, но, выйдя из школы, сразу сел. И заранее знал, что сядет: Пашка чуть ли не с октябрятских лет выучил, какие вопросы задает бугор, когда новенький заходит в камеру, и что на них нужно отвечать. «Начальник был со мной на «ты», он говорил, что мы скоты» - такая была у него любимая песня.

Его сосед по кварталу Шарапов в 88-м принес на школьную дискотеку выкидной нож, докопался до взрослого, уже окончившего школу парня, приставил к его правому боку «перо» и нажал на кнопку. Шарапов сесть не успел: пока шло следствие, он тихо и незаметно повесился.

И ведь про эти мелкие и крупные злодейства тоже не было понятно, что это злодейства, что это противно человеческой природе, что так быть не должно, - они казались чем-то вроде ядовито-синей краски, которой красили стены в инфекционных больницах и отделениях милиции, такой не слишком приятный для глаза фон. Настоящий ужас возникал лишь временами, когда случалось что-то совсем из ряда вон: скажем, пропадал ребенок, а потом его находили в котельной разрезанным на части и сожженным в печке. Когда недавно редактор издательства Ad marginem Михаил Котомин доказывал мне, что фильм «Груз 200» ни секунды не про Советский Союз, что это такая античная трагедия, и никакого отношения к советскому проекту она не имеет, - что я мог ему ответить? Ну да, ну да.

Но было и другое. Дикая энергия противостояния. Для сотен и тысяч людей это был вопрос не то что чести, а выживания: не скурвиться. Я помню, как летом 80-го сидел рядом с отцом и сквозь треск глушилок слушал Би-би-си: там сказали, что умер Высоцкий, и включили песню про канатоходца, и я каким-то шестым своим детским чувством почуял, что вот этот хрип, и ярость, и «посмотрите, как он без страховки идет»- все это как-то рифмуется с моими родителями и жизнью вокруг, имеет к ней прямое отношение, хотя никакого хрипа и ярости в ней, казалось бы, нет. В ней были «Альтист Данилов», и литературные чтения на «Радио Свобода», и размноженный на «Эре» Гумилев, и походы в кино на Тарковского и Германа, и старинные романсы, что пелись за столом. И как бы наивно это сейчас ни выглядело, сейчас, по прошествии и в отдалении, понятно, что это был простой ежедневный подвиг. И художник Владимир Сапрыкин, мой двоюродный дядя по отцовской линии, который жил отшельником в комнате коммуналки, рисовал отдающие Чюрленисом полотна, писал стихи и трактаты, держал в книжном шкафу бесчисленные тома «Философского наследия» (и каждый был прочитан с карандашом в руках, и важные места были непременно подчеркнуты и снабжены комментариями),- откуда он взялся в этом городе? Как это было возможно?