11. Призраки
Сорока на Днестре, 6 августа
На протяжении всей ночи советские самолеты пролетали над Сорокой, они пытались разрушить материал, который складировали немецкие саперы на берегу Днестра, перед Ямполем. Грохот взрывов звучал вдоль долины. На рассвете воздушная бомбардировка и стрельба зенитных пушек стали настолько сильными, что я окончательно оставил свои попытки уснуть.
Пока я брился под открытым небом, перед зеркалом, которое я укрепил на гвозде у двери хлева, я начал болтать со старым крестьянином. Мы говорили о колхозах, старик качал головой и искоса смотрел на меня. Он волнуется из-за урожая. Он не знает, что ему делать. Не хватает рабочих рук, работоспособные мужчины борются в рядах Красной армии, сельскохозяйственные машины в значительной степени повреждены. Чтобы починить их, потребуется много времени, и за это время хлеб, вероятно, погибнет. Он смотрит на небо: черные тучи уплотняются на горизонте. Это дождливый год. Нужно торопиться с хлебом. Женщин недостаточно для жатвы. Он качает головой, он спрашивает меня: – Что нам делать?
Солнце едва встало над горизонтом, когда мы снова отправляемся в путь. Мы спускаемся к Сороке. Это маленький город, в прекрасном месте, в широкой петле реки, между Днестром и высоким берегом, который почти вертикально спускается в долину. На одном повороте дороги (очень крутой, плотно закупоренной грузовиками, артиллерией, саперными парками дороги) перед нами неожиданно открылся прекрасный и одновременно ужасный вид города. Замок, на берегу реки, поднимает свою круглую увенчанную зубцами башню над черным слоем разрушенных бомбами, уничтоженных пожаром домов. Это генуэзский замок, который потом становился молдавским, турецким, московитским. Мы въезжаем в полуразрушенный город, мы проезжаем мимо руин, пересекаемся с группами босых, одетых в лохмотья людей с растрепанными волосами, покрытыми черной сажей лицами, которые таскают на спине матрасы, стулья, полуобгоревшие предметы домашнего обихода. Полевой жандарм, который стоит на посту на перекрестке, советует нам держаться в стороне от центра города, по которому все еще ведет огонь русская артиллерия с другого берега реки. – Езжайте к окраинным кварталам, – говорит он, – там вы наверняка найдете несколько неповрежденных домов. Мы поворачиваем на широкую улицу, машина трясется по мусору, кучам извести и строительного раствора, кускам обгоревших балок. Потом мы внезапно оказываемся в городском парке.
Он как зеленая пауза между обгоревшими руинами несчастного города. Это высокие тополя, липы с густой листвой, акации, живые изгороди самшита, шпалеры ползучих растений, похожих на дикий виноград. Стулья, столы, шкафы, кровати, стоят без разбора между зелеными пятнами, на лужайках. В пруду, полном желтой воды (в воде плавают кусочки дерева, вялые листья, обрезки бумаги) отражается чистое и ясное небо, между арабесками зелени и листьев.
Несколько женщин идут через сад, нескольких детей. Это один из тех городских садов в провинции, которые можно найти во всех романах и рассказах русских писателей, особенно у Достоевского. Зеленый, влажный, полный плотной тени, мягкий, рыхлый, романтичный сад, скромный и достойный между низкими домами, между обыкновенным видом этой скудной провинциальной архитектуры. Чириканье птиц раздробляет синеву между высокими ветвями. На садовой скамейке лежит томик Пушкина, «Евгений Онегин», напечатанный в Москве в 1937 году, к столетнему юбилею поэта. Я открываю том, я читаю первые строки:
Мой дядя самых честных правил, Когда не в шутку занемог...
Это мягкое звучание глубоко трогает меня. Несколько лет назад я осматривал в окрестностях Москвы виллу, в которой Пушкин провел последние времена его короткой жизни. Я касался и гладил знакомые ему предметы, кровать, подушку, его перо, чернильницу, медальон, в котором сохраняется локон его волос. У меня дрожали пальцы, когда я перелистывал это издание «Евгения Онегина». Между страницами как закладка к той второй главе, которая начинается с призывом Горация «О Rus!», лежала старая полуизношенная перчатка. Я читаю:
Ах, он любил, как в наши лета Уже не любят; как одна...