Теперь колонна готова к маршу. Механики заправили танки, три танка выдвинулись в голову колонны, один стал в ее конце. Моторы тихо ворчат, совсем тихо. Вернулся связной-мотоциклист. Фельдфебель приказывает выключить двигатели. Все садятся на траву, принимаются за завтрак. Солнце только что взошло, лес наполнен чудесным пением птиц, листва деревьев окрашивается в красный цвет, вода пруда постепенно становится зеленой. Стволы светятся, они выглядят как будто только что отлакированные. Солдаты просят меня поесть с ними, я сажусь на траву, унтер-офицер выжимает из жестяного тюбика (он выглядит как тюбик зубной пасты) немного сыра на ломоть ржаного хлеба, широко намазывает его ножом. Мы едим друг с другом. У меня в машине еще есть бутылка «Zuika», приготовленная из слив румынской водки. «Хотите глоток цуйки?» Солдаты едят и пьют, болтают и смеются, и внезапно я замечаю, что среди них сидит один белокурый молодой человек, который совсем не принадлежит к ним, белокурый паренек с гладко выбритым черепом, в форме защитного цвета. Пленный. Несомненно, рабочий. У него жесткие, сильные челюсти, толстые губы, выдающиеся вперед брови, его выражение лица целеустремленное и рассеянное одновременно. По некоторым мелким деталям я замечаю, что солдаты обращаются с ним с легким налетом уважения: он – офицер. Я обращаюсь к нему по-русски. Нет, спасибо, он не голоден. Однако он охотно выпивает глоток цуйки. – О, вы знаете русский? – спрашивает меня фельдфебель. – Парень ни слова не говорит по-немецки. Мы не можем объясниться с ним. Я спрашиваю, как они поймали его. Вчера вечером, посреди дороги. Он шел посреди дороги, в полном душевном спокойствии. Как только он увидел приближающиеся танки, он сделал такой жест, как будто хотел сказать: «Это бесполезно». Из оружия у него был только пистолет. Ни одного патрона больше. Пока я с трудом объясняюсь с унтер-офицером, пленный внимательно рассматривает меня, как будто хочет догадаться, о чем мы говорим. Внезапно он протягивает руку и касается моей руки: – Мы сделали все, что было возможно, – говорит он. – Мои люди сражались. Наконец, нас осталось лишь двое, – добавляет он, выбрасывая сигарету прочь. – Другой погиб по дороге. Я спрашиваю его, был ли другой солдатом. – Да, это был солдат, – отвечает он с удивленным взглядом. – Он был солдатом, – повторяет он потом, как будто он только теперь понял смысл моего вопроса.
Мы беседуем, я говорю медленно, подбирая русские слова, и пленный отвечает мне точно так же осторожно, как будто он тоже ищет слова, но по другой причине. Его глаза выражают недоверие, можно было бы сказать, что он не доверяет самому себе, не только мне. Вновь я спрашиваю его, не хочет ли он чего-то поесть. Он улыбается, он говорит: – Да, с удовольствием. Со вчерашнего утра я ничего не ел. Унтер-офицер предлагает ему кусок колбасы, между двумя толстыми ломтями хлеба. – Спасибо, – говорит пленный. Он с жадностью начинает есть, его глаза пристально смотрят на гусеницу одного из танков. Фельдфебель, который командует взводом, следит за взглядом пленного, потом улыбается, говорит «Ах!», поднимается, вытаскивает из сумки для инструментов английский ключ, склоняется над гусеничной цепью, затягивает болт, и все солдаты смеются, и пленный тоже смеется. Он немного смущен, как будто сделал что-то, что он не должен был делать, как будто он выдал тайну, ему жаль, что он заметил ослабевший болт. – Спасибо, – кричит ему фельдфебель. Пленный краснеет, он тоже смеется. Я спрашиваю его, является ли он кадровым офицером. Он подтверждает. Потом он рассказывает, что он только два года назад вступил в армию. – А раньше? – спрашиваю я его. Раньше он работал на машиностроительном заводе в Харькове на Украине.
Он был рабочим-стахановцем, ударником, это значит, он входил в «ударную трудовую бригаду». В качестве вознаграждения его направили в офицерское училище. Моторизированные подразделения русской армии полны рабочих-стахановцев из тяжелой промышленности. – Это грех, – говорит пленный, – что из-за этого промышленность лишают ее лучших элементов. Он качает головой, он медленно говорит, с едва заметным оттенком усталой скуки. Он говорит, как будто он оторван теперь от всего. Я никак не могу себе представить, что он думает, что он чувствует в этот момент.