— Voila.[34]
— Очень мило. — Я решил подавить французскую тему в зародыше. — Глаз не могу оторвать, — сказал я, кивнув на репродукцию.
— Да? — Он подошел к полотну. — «Моя мать».
Сперва я подумал, что он шутит.
— Ваша мать?
— Так называется картина. На самом деле это, конечно, его мать. Вне всякого сомнения. — Взгляд женщины не был затянут снулой поволокой, обычной для портретов Модильяни. Напряженный, внимательный, обезьяний. Рассмотрев картину вблизи, я с опозданием понял: предо мной не репродукция.
— Боже милосердный. Она, верно, стоит целое состояние.
— Именно. — Он не глядел на меня. — Не думайте, что я беден, раз живу здесь без особых затей. Я очень богат. — Он произнес это так, словно «очень богат» было национальной принадлежностью; возможно, и вправду было. Я опять уставился на полотно. — Я получил ее… в подарок. За символическую плату. Хотел бы я гордиться тем, что открыл в нем гения. Не открыл. И никто не открыл. Даже хитрый г-н Зборовский.
— Вы знали его?
— Модильяни? Мы встречались. Много раз. Я был знаком с его другом, Максом Жакобом. Жить ему оставалось недолго. В то время он уже выбрался из безвестности. Стал монпарнасской достопримечательностью.
Я искоса взглянул на погруженного в созерцание Кончиса; по непреложным законам тщеславной иерархии, я сразу зауважал его с удесятеренной силой; его чудаковатость, актерство, мое превосходство в житейской мудрости уже не казались столь безусловными.
— Какая жалость, что вы не купили других его работ.
— Купил.
— И они до сих пор у вас?
— Конечно. Прекрасную картину способен продать только банкрот. Они хранятся в других моих домах. — Я намотал на ус это множественное число; при случае, когда понадобится пустить пыль в глаза, нужно им воспользоваться.
— А где они… другие дома?
— А это как вам нравится? — Он дотронулся до статуэтки юноши, стоявшей под полотном Модильяни. — Заготовка Родена. Другие дома… Что ж. Во Франции. В Ливане. В Америке. Я веду дела по всему миру. — Повернулся ко второй фигурке с ее неповторимой угловатостью. — А это Джакометти.
— Я потрясен. Здесь, на Фраксосе…
— Почему бы и нет?
— А воры?
— Имей вы, как я, множество ценных картин — потом покажу вам еще пару, наверху, — вам пришлось бы выбирать. Либо вы считаете их тем, что они есть — прямоугольными холстами, покрытыми краской. Либо относитесь к ним как к золотым слиткам. Ставите на окна решетки, всю ночь ворочаетесь с боку на бок. Вот. — Он указал на статуэтки. — Крадите, если желаете. Я сообщу в полицию, но вам может повезти. Только одно у вас не выйдет — заставить меня волноваться.
— Да я к ним и близко не подойду.
— И потом, на Эгейских островах грабители не водятся. Но мне не хотелось бы, чтоб о них кто-то узнал.
— Не беспокойтесь.
— Это любопытное полотно. В единственном доступном мне полном каталоге его работ оно не упомянуто. И не подписано, как видите. И все-таки установить авторство совсем не сложно. Сейчас покажу. Беритесь за угол.
Он сдвинул к краю скульптуру Родена, и мы опустили холст. Он наклонил картину, чтобы я мог заглянуть на оборот. Несколько начальных штрихов наброска к новому портрету; в нижней половине незагрунтованного холста столбиком нацарапаны какие-то имена и цифры. Внизу, у самой рамы, проставлена общая сумма.
— Долги. Видите? «Тото». Тото — это алжирец, у которого он покупал гашиш. — Кончис указал на другую надпись. — «Збо». Зборовский.
Глядя на эти небрежные, пьяные каракули, я ощутил простодушие начертавшего их; и страшное, но закономерное одиночество гения среди обычных людей. Стрельнет у вас десять франков, а вечером напишет картину, которую позже оценят в десять миллионов. Кончис наблюдал за моим лицом.
— В музеях эту сторону не показывают.
— Бедняга.
— Он мог бы сказать то же самое о каждом из нас. И с большим основанием.
Я помог ему повесить холст на место.
Он подвел меня к окнам. Небольшие, узкие, закругленные сверху, центральные перекладины и капители — из резного мрамора.
— Их я нашел в Монемвасни. В каком-то домике. Я купил весь домик.
— Так поступают американцы.
Он не улыбнулся.
— Они венецианские. Пятнадцатого века. — Взял с книжной полки альбом. — Вот. — Через его плечо я увидел знаменитое «Благовещение» Фра Анджелико; и сразу понял, почему колоннада показалась мне такой знакомой. И пол был тот же: выложенный красной плиткой, с белой каймой по краю.
— Ну, что вам еще показать? Эти клавикорды — очень редкая вещь. Настоящий Плейель. Не модные. Но изящные. — Он погладил их, как кота, по блестящей черной крышке. У противоположной стены стоял пюпитр. Чтобы играть на клавикордах, он не нужен.
— Вы еще каким-нибудь инструментом владеете, г-н Кончис?
Взглянув на пюпитр, он покачал головой:
— Нет. Это просто трогательная реликвия. — Но по его тону не похоже было, что он тронут.
— Хорошо. Ладно. Придется на некоторое время предоставить вас самому себе. Я должен разобрать почту. — Вытянул руку. — Там вы найдете газеты и журналы. Или книги — берите любую. Вы не обидитесь? Ваша комната наверху, и, если хотите…
— Нет, я здесь побуду. Спасибо.
Он ушел; а я снова полюбовался Модильяни, потрогал статуэтку Родена, побродил по залу. Я чувствовал себя человеком, что стучался в хижину, а попал во дворец; ситуация в чем-то идиотская. Прихватив стопку французских и американских журналов, лежавших на столике в углу, я вышел под колоннаду. А вскоре — этого со мной тоже не было несколько месяцев — попробовал сочинить стихотворение.
Он предложил закончить осмотр дома.
Мы очутились в пустой, неприглядной прихожей. В северном крыле размещались столовая, которой, по его словам, никогда не пользовались, и еще одна комната, более всего напоминавшая лавчонку букиниста; книжный развал — тома заполняют шкафы, кучами громоздятся на полу вместе с подшивками газет и журналов; на столе у окна — увесистый, еще не распакованный сверток, видимо, только что присланный.