Выбрать главу

Он приблизился ко мне с циркулем.

— Я кое-что смыслю в антропологии. Можно померить ваш череп? — Протестовать было бессмысленно, я наклонил голову. Тут и там покалывая меня иглами, он спросил: — Любите читать?

Точно забыл — хотя как он мог забыть? — что в Оксфорде я изучал литературу.

— Конечно.

— И что вы читаете? — Он занес результаты измерений в блокнотик.

— Ну… в основном романы. Стихи. И критику.

— Я романов не держу.

— Ни одного?

— Роман как жанр больше не существует.

Я ухмыльнулся.

— Что вас рассмешило?

— У нас в Оксфорде так шутили. Если вы пришли на вечеринку и вам нужно завязать разговор, первый вопрос должен быть именно таким.

— Каким?

— «Не кажется ли вам, что роман как жанр больше не существует?» Хороший предлог, чтобы потрепаться.

— Понимаю. Никто не воспринимал этого всерьез.

— Никто. — Я заглянул в блокнот. — У меня какие-нибудь нестандартные размеры?

— Нет. — Он не дал мне сменить тему. — Зато я говорю серьезно. Роман умер. Умер, подобно алхимии. — Убрал руку с циркулем за спину, чтобы не отвлекаться. — Я понял это еще до войны. И знаете, что я тогда сделал? Сжег все романы, которые нашел в своей библиотеке. Диккенса.

Сервантеса. Достоевского. Флобера. Великих и малых. Сжег даже собственную книгу — я написал ее в молодости, по недомыслию. Развел костер во дворе. Они горели весь день. Дым их развеялся в небе, пепел — в земле. Это было очищение огнем. С тех пор я здоров и счастлив. — Вспомнив, как уничтожал собственные рукописи, я подумал, что красивые жесты и вправду впечатляют — если они тебе по плечу. Он стряхнул пыль с какой-то книги. — Зачем продираться сквозь сотни страниц вымысла в поисках мелких доморощенных истин?

— Ради удовольствия?

— Удовольствия! — передразнил он. — Слова нужны, чтобы говорить правду. Отражать факты, а не фантазии.

— Ясно.

— Вот зачем. — Биография Франклина Рузвельта. — И вот. — Французский учебник астрофизики. — И вот. Посмотрите. — Это была старая брошюра «Назидание грешникам. Предсмертная исповедь Роберта Фулкса, убийцы. 1679». — Нате-ка, прочтите, пока вы тут. Она убедительнее всяких там исторических романов.

Его спальня, окнами на море, как и концертная на первом этаже, занимала чуть ли не всю ширину фасада. У одной стены помещались кровать — между прочим, двуспальная — и большой платяной шкаф; в другой была дверь, ведущая в какую-нибудь каморку (наверное, в туалетную). У двери стоял стол необычной формы; Кончис поднял его крышку и объяснил, что это еще одна разновидность клавикордов. В центре комнаты было устроено что-то вроде гостиной или кабинета. Изразцовая печь, как внизу, стол, где в рабочем беспорядке лежали какие-то бумаги, два кресла с бежевой обивкой. В дальнем углу — треугольная горка, уставленная светло-голубой и зеленой изникской утварью. В начинающихся сумерках эта комната казалась уютнее, чем нижняя зала; ее к тому же отличало и отсутствие книг.

На самых выгодных местах висели две картины, обе — ню: девушки в напоенных светом интерьерах, розовых, красных, зеленых, медовых, янтарных; сияющие, теплые, мерцающие жизнью, человечностью, негой, женственностью, средиземноморским обаянием, как желтые огоньки.

— Знаете, кто это? — Я замотал головой. — Боннар. Обе написаны за пять или шесть лет до смерти. — Я замер перед холстами. Стоя у меня за спиной, он добавил: — Вот за них пришлось заплатить.

— Тут никаких денег не пожалеешь.

— Солнце. Нагота. Стул. Полотенце, умывальник. Плитка на полу. Собачка. И существование обретает смысл.

Но я смотрел на левое полотно, не на то, что он описывал. На нем была изображена девушка, стоящая спиной к зрителю у солнечного окна; она вытирала бедра, любуясь на себя в зеркало. Я увидел перед собой Алисон, голую Алисон, что слоняется по квартире и распевает песенки, как дитя. Преступная картина; она озарила самую что ни на есть будничную сценку сочным золотым ореолом, и теперь эта сценка и иные, подобные ей, навсегда утратили будничность.

Вслед за Кончисом я прошел на террасу. У выхода на западную ее половину, у высокого окна, стоял мавританский столик с инкрустацией слоновой кости. На нем — фотография и ритуальный букет цветов.

Большой снимок в старомодной серебряной рамке. Девушка, одетая по моде эдвардианской поры, у массивной вазы с розами, на вычурном коринфском постаменте; на заднике нарисованы трогательно опадающие листья. Это была одна из тех старых фотографий, где глубокие шоколадные тени уравновешиваются матовой ясностью освещенных поверхностей, где запечатлено время, когда у женщин были не груди, а бюсты. Девушка на снимке обладала густой копной светлых волос, прямой осанкой, нежными припухлостями и тяжеловатой миловидностью в духе Гибсона[35], что так ценились в те годы.

Кончис заметил мое любопытство.

— Она была моей невестой.

Я снова взглянул на карточку. В нижнем углу виднелась витиеватая, позолоченная марка фотоателье; лондонский адpec.

— Почему вы не поженились?

— Она скончалась.

— Похожа на англичанку.

— Да. — Он помолчал, разглядывая ее. На фоне блеклой, кое-как нарисованной рощицы, рядом с помпезной вазой девушка казалась безнадежно устаревшей, точно музейный экспонат. — Да, она была англичанка.

Я повернулся к нему.

— Какое имя вы носили в Англии, г-н Кончис?

Он улыбнулся не так, как обычно; будто обезьяний оскал из-за прутьев клетки.

— Не помню.

— Вы так и остались холостым?

Посмотрев на фото, он медленно качнул головой.

— Пойдемте.

В юго-восточном углу Г-образной, обнесенной перилами террасы стоял стол. Уже накрытый скатертью: близился ужин. За лесом открывался великолепный вид, светлый просторный купол над землею и морем. Горы Пелопоннеса стали фиолетово-синими, в салатном небе, будто белый фонарик, сияя мягким и ровным, газовым блеском, висела Венера. В дверном проеме виднелась фотография; так дети сажают кукол на подоконник, чтоб те выглядывали наружу.

Он прислонился к перилам, лицом к фасаду.

— А вы? У вас есть невеста? — Я, в свою очередь, покачал головой. — Должно быть, тут вам довольно одиноко.

вернуться

35

Джон Гибсон (1790—1866) — скульптор, автор известной статуи Венеры (1850), вызвавшей немало упреков в безвкусии.