И тут я снова услышал шаги. На сей раз — приближающиеся. Та же стремительная поступь. Для пробежек было жарковато. Кто-то хотел скрыться в доме, войти незамеченным. Я бросился к перилам.
И успел заметить у дальнего края фасада светлую фигуру, что поднялась по лестнице и растворилась во мраке колоннады. Видел я плохо: после долгого пребывания в темноте пламя свечи ослепило меня. Но то была не Мария; белизна, скользящая белизна; халат? ночная рубашка? — и мгновения оказалось достаточно, чтобы понять: это женщина, и женщина молодая. Возникало подозрение, что мне дали увидеть ее не случайно. Ведь, если хочешь приблизиться бесшумно, не станешь ступать по гравию, а обогнешь дом с тыла, подальше от террасы.
Из спальни раздался шорох, и в дверях, освещенный лампой, появился Кончис с бутылкой и бокалами на подносе. Я выждал, пока он донесет его до стола.
— Знаете, только что кто-то вошел в дом.
Ни малейшего удивления на лице. Он откупорил бутылку и бережно разлил бренди по бокалам.
— Мужчина или женщина?
— Женщина.
— Вот как. — Протянул бокал. — Его делают в критском монастыре Аркадион. — Задул свечу, вернулся к шезлонгу. Я все стоял у стола.
— А вы говорили, что живете один.
— Я говорил, что хочу произвести такое впечатление в деревне.
Сухость его тона развеяла мои наивные домыслы. Эта женщина — всего лишь любовница, которую он почему-то не желает со мной знакомить; а может, она сама не желает знакомиться. И я улегся в шезлонг.
— Не слишком учтиво с моей стороны. Извините.
— Не в учтивости дело. Быть может, вам просто не хватает воображения.
— Мне показалось, что мне специально подсунули то, что видеть не полагается.
— Видеть или не видеть — от вас не зависит, Николас. А вот как истолковать увиденное — зависит.
— Понимаю.
— Всему свое время.
— Простите.
— Нравится вам бренди?
— Очень.
— Когда пью его, вспоминаю арманьяк. Что ж. Продолжим?
Он снова заговорил. Я вдыхал воздух ночи, чувствовал подошвой твердость цемента, перекатывал в кармане мелок. Но стоило задрать ноги и откинуться, как я ощутил: что-то настойчиво пытается заслонить от меня реальность.
19
— Через полтора месяца после того, как меня зачислили в строй, я очутился во Франции. С винтовкой обращаться я не умел. Даже штык в чучело кайзера Вилли вонзал как-то нерешительно. Но меня сочли «бойким» и подметили, что я неплохо бегаю. Так что я был определен в ротные скороходы, а значит, и на должность… забыл слово…
— Вестового?
— Верно. Учебной ротой командовал кадровый офицер лет тридцати. Звали его капитан Монтегю. Он только что оправился от перелома ноги и приступил к строевой службе. Весь его облик лучился какой-то нежной грацией. Аккуратные, нарядные усики. Один из глупейших людей, каких я встречал на своем веку. Я многое вынес из общения с ним.
В самый разгар нашей подготовки он получил срочное назначение во Францию. И сразу сообщил мне — с видом, будто преподнес дорогой подарок, — что в силах нажать на все кнопки и устроить так, чтоб я отправился с ним. Только тупица вроде него мог не заметить, что энергия моя — дутая. К несчастью, он успел проникнуться ко мне симпатией.
В голове его помещалась лишь одна мысль зараз. В тот момент это была идея offensive a outrance — стремительной атаки. Великое научное открытие Фоша. «Удар силен массой, — говаривал Монтегю, — масса сильна порывом, порыв силен моралью. Мощная мораль, мощный порыв, мощный удар — победа!» Кулаком по столу — «Победа!» Заставлял нас учить все это наизусть. На штыковых. По-бе-да! Дурак несчастный.
Перед отъездом я провел два дня с родителями и Лилией. Мы с ней поклялись друг другу в вечной любви. Она заразилась обаянием жертвенного героизма, как заразился им мой отец. Мать молчала, только вспомнила греческую пословицу: мертвый храбрым не бывает. Позже я часто повторял ее про себя.
Мы угодили сразу на фронт. Какой-то командир роты умер от воспаления легких, и Монтегю стал его преемником. Начиналась весна 1915 года. Шел обложной дождь со снегом. Мы томились в поездах, что простаивали на боковых ветках, в тусклых городах под еще более тусклым небом. Тех, кто побывал на фронте, вы отличали с первого взгляда. Новобранцы, которые с песнями шли навстречу гибели, были заморочены военной романтикой. Но остальные — военной действительностью, властительной пляской смерти. Будто унылые старики, какие торчат в любом казино, они знали, что в конце концов проигрыш обеспечен. Но не решались выйти из игры.
Несколько дней рота моталась по тылам. Но вот Монтегю обратился к нам с речью. Нам предстоял бой, не такой, как другие, победный. Через месяц он позволит нам вступить в Берлин. Назавтра вечером мы погрузились. Поезд остановился посреди ровного поля; мы построились и зашагали на восток. Сумеречные гати и ветлы. Беспрерывная морось. По колоннам разнесся слух, что мы будем штурмовать деревню, которая называется Нефшапель. И что немцы применят какое-то устрашающее оружие. Огромную пушку. Массовый налет аэропланов новой модели.
Через некоторое время свернули на слякотный луг и остановились у крестьянских построек. Двухчасовой отдых перед тем, как занять рубеж атаки. Никто не сомкнул глаз.
Было холодно, разводить огонь запрещалось. Мое «я» дало о себе знать: я начинал бояться. Но твердил себе, что должен упредить миг, когда по-настоящему струшу. Чтобы вырвать страх с корнем. Так развращает война. Свободу воли затмевает гордыней.
Пока не рассвело, мы с частыми остановками ползли вперед, на исходные. Я подслушал разговор Монтегю со штабным офицером. В операции участвовали все силы 1-й армии, армии Хейга, при поддержке 2-й. Сознание своей принадлежности к таким полчищам приглушало опасность, согревало. Но тут мы достигли окопов. Кошмарных окопов, что смердели мочой. Рядом упали первые снаряды. Я был столь простодушен, что, несмотря на так называемую подготовку, на пропагандистские лозунги, так и не мог до конца поверить, что кому-то хочется убить меня. Скомандовали остановиться и укрыться за брустверами. Снаряды свистали, выли, рвались. Потом, после паузы, шлепались вниз комья земли. Дрожа, я очнулся от спячки.
Кажется, первое, что я понял — что каждый существует сам по себе. Разобщает не война. Она наоборот, как известно, сплачивает. Но поле боя — совсем иное дело. Ибо здесь перед тобой появляется истинный враг — смерть. Полчища солдат больше не согревали. В них воплотился Танатос, моя погибель. Не только в далеких немцах, но и в моих товарищах, и в Монтегю.
Это безумие, Николас. Тысячи англичан, шотландцев, индийцев, французов, немцев мартовским утром стоят в глубоких канавах — для чего? Вот каков ад, если он существует. Не огнь, не вилы. Но край, где нет места рассудку, как не было ему места тогда под Нефшапелью.
На востоке вяло забрезжила заря. Дождь прекратился. Нестройная трель откуда-то сверху. Я узнал голос завирушки, последний привет мира живых. Мы продвинулись еще вперед, до рубежа атаки — наша стрелковая бригада обеспечивала второй эшелон наступления. До немецких позиций оставалось меньше двухсот ярдов, ширина нейтральной полосы составляла всего сотню. Монтегю взглянул на часы. Поднял руку. Воцарилась мертвая тишина. Опустил. Секунд десять ничего не происходило. Потом далеко позади раздался гулкий барабанный бой, рокот тысяч тимпанов. Пауза. И — ландшафт перед нашими глазами разлетелся в клочья. Мы скорчились на дне траншеи. Земля, небо, душа — все ходило ходуном. Вы не представляете, что это такое — начало артподготовки. То был первый за время войны массированный обстрел, крупнейший в истории.
По ходу сообщения с переднего рубежа пробрался вестовой. Лицо и форма — в красных потеках. Монтегю спросил, не ранен ли он. В передних окопах все забрызганы кровью из немецких траншей, был ответ. Они слишком близко. О, если б забыть, до чего близко.
Через полчаса огонь перенесли на деревню. Монтегю крикнул от зрительной трубы: «Им конец!» А затем: «Боши бегут!» Вспрыгнул наверх, помахал, чтобы мы выглянули за бруствер. В сотне ярдов цепочка людей семенила по взрытому полю к измочаленной роще и развалинам домов. Одиночные выстрелы. Кто-то упал. Потом поднялся и продолжал бег. Он просто споткнулся. Когда цепь достигла деревни, вокруг закричали; азарт снова охватил нас. Багровое зарево все выше ползло по небосклону, пришла наша очередь наступать. Идти было трудно. По мере продвижения страх сменялся ужасом. В нас не стреляли. Но под ногами кишело нечто непотребное. Бесформенные клочья, розовые, белые, красные, в брызгах грязи, в лоскутьях серой и защитной материи. Мы форсировали собственный передний рубеж и вступили на нейтральную полосу. В немецких окопах никого не осталось. Все или засыпаны землей, или разорваны снарядами. Там удалось минуту-другую передохнуть; мы забились в воронки, почти с комфортом. На севере разгоралась перестрелка. Камерунцы уперлись в проволочные заграждения. Через двадцать минут в их полку остался лишь один офицер. Четыре пятых личного состава были убиты.