— Прочли брошюру?
— Вы правы. Она увлекательнее исторических романов. — Моя саркастическая интонация ему была что об стенку горох. — Огромное спасибо. — Я положил брошюру на стол.
И замолчал. А он как ни в чем не бывало налил мне заварки.
Сам он уже напился чаю и минут на двадцать ушел в концертную поиграть на клавикордах. Слушая его, я размышлял. Цепь странных событий выстроена так, чтобы затронуть все органы чувств. Ночью упор был сделан на обоняние и слух; сегодня и вчера вечером, в случае с призрачным силуэтом — на зрение. Вкус, похоже, не имеет значения… но осязание! Не ждет же он, что я поверю, даже притворно, что касаюсь некой «духовной» субстанции. И какова действительная — вот именно: действительная! — связь между этими фокусами и «путешествиями к другим планетам»? Объяснилось пока только одно: его озабоченность — не сообщили ли Митфорд и Леверье чего-нибудь лишнего. Он и на них пробовал свои удивительные аттракционы, а потом взял клятву молчать.
Выйдя из дома, он повел меня поливать огород. Воду приходилось качать из резервуара с узким горлом — за домиком их выстроилась целая обойма; полив все грядки и клумбы, мы уселись у Приаповой беседки, окруженные непривычным для греческого лета свежим ароматом сырой земли. Он занялся дыхательной гимнастикой — еще один ритуал, которыми, очевидно, заполнено все его время; потом улыбнулся и продолжил разговор, оборванный ровно сутки назад.
— Расскажите о своей девушке. — Не просьба, а приказание; точнее, отказ поверить в то, что я вновь отвечу отказом.
— Да и рассказывать особенно нечего.
— Она вас бросила.
— Нет. Сперва было наоборот. Я ее бросил.
— А теперь вам хочется…
— Все кончено. Слишком поздно.
— Вы говорите как Адонис. Вас что, тоже кабан задрал? [48]
Наступило молчание. Я решился. Мне хотелось открыться с тех самых пор, как выяснилось, что он изучал медицину; теперь он, может, перестанет подшучивать над моим пессимизмом.
— Вроде того. — Он внимательно посмотрел на меня. — Я подхватил сифилис. Зимой, в Афинах. — Он не отводил глаз. — Сейчас все в порядке. Кажется, вылечился.
— Кто поставил диагноз?
— Врач из деревни. Пэтэреску.
— Опишите симптомы.
— Клиника в Афинах диагноз подтвердила.
— Еще бы, — сухо сказал он; так сухо, что я мгновенно понял намек. — Так опишите симптомы.
В конце концов он вытянул из меня все до мелочей.
— Я так и думал. Мягкий шанкр.
— Мягкий?
— Шанкроид. Ulcus molle. В Средиземноморье этот недуг весьма распространен. Неприятно, но безобидно. Лучшее лечение — вода и мыло.
— Какого же черта…
Он потер большим пальцем об указательный: в Греции этот жест обозначает деньги, деньги и подкуп.
— Вы платили за лечение?
— Да. За этот специальный пенициллин.
— Выброшенные деньги.
— Я могу подать на клинику в суд.
— А как докажете, что не болели сифилисом?
— Вы хотите сказать, Пэтэреску…
— Я ничего не хочу сказать. С точки зрения врачебной этики он вел себя безупречно. Без анализа в таких случаях не обойтись. — Он будто выгораживал их. Чуть пожал плечами: такова жизнь.
— Мог бы предупредить.
— Наверно, счел, что важнее уберечь вас от болезни, чем от мошенничества.
— О господи.
Во мне боролись облегчение (диагноз не подтвердился) и гнев (я стал жертвой подлого обмана). Кончис продолжал:
— Будь это даже сифилис — почему вы не могли вернуться к любимой девушке?
— Знаете… сложно объяснить.
— Такие вещи объяснить всегда непросто.
Понемногу, понукаемый его вопросами, я путано рассказал об Алисон; отплатил за вчерашнюю откровенность той же монетой. И опять не ощутил его сочувствия; одно только плотное, беспричинное любопытство. Я сказал, что недавно написал ей.
— И она не отвечает?
Я пожал плечами.
— Не отвечает.
— Вы помните о ней, тоскуете — напишите снова. — Я слабо улыбнулся его энтузиазму. — Вы бросили все на волю случая. Предоставлять свою судьбу случаю — все равно что идти ко дну. — Потряс меня за плечи. — Плывите!
— Дело не в том, чтоб уметь плавать. А в том, чтобы знать, куда.
— К этой девушке. Вы говорите, она видит вас насквозь, понимает вас. И прекрасно.
Я не ответил. Черно-желтая бабочка, ласточкин хвост, порхала по бугенвиллеям Приаповой беседки; не найдя меда, скрылась между деревьями. Я чиркнул подошвой по гравию.
— Видно, я не умею любить по-настоящему. Любовь — это не только секс. А меня все остальное почему-то мало волнует.
— Милый юноша, да вы неудачник. Разочарованный, мрачный.
— Когда-то я слишком много о себе понимал. И, похоже, напрасно. Иначе теперь не считал бы себя неудачником. — Я посмотрел на него. — Дело не только во мне. Время такое. Все мои сверстники чувствуют то же самое.
— Именно сейчас, когда наступило величайшее в истории просветление? За последние пятьдесят лет тьма отступила так далеко, как не отступала и за пять миллионов!
— Под Нефшапелью отступила? В Хиросиме?
— Но мы с вами! Мы живем, и в нас дышит этот чудесный век. Мы-то не разрушены. И ничего не разрушали.
— Человек — не остров [49].
— Да глупости. Любой из нас — остров. Иначе мы давно бы свихнулись. Между островами ходят суда, летают самолеты, протянуты провода телефонов, мы переговариваемся по радио — все что хотите. Но остаемся островами. Которые могут затонуть или рассыпаться в прах. Но ваш остров не затонул. Нельзя быть таким пессимистом. Это невозможно.
— Очень даже возможно.
— Пойдемте. — Он вскочил, словно промедление было губительно. — Пойдемте. Я открою вам свою главную тайну. Пойдемте. — Заспешил к колоннаде. Мы поднялись на второй этаж. Он вытолкнул меня на террасу.
— Садитесь за стол. Спиной к свету.
Через минуту он вынес тяжелый предмет, завернутый в белое полотенце. Осторожно положил на середину стола. Помедлил, убедившись, что я смотрю внимательно, и торжественно убрал покрывало. Каменная голова — мужская или женская, не разберешь. Нос отколот. Волосы стянуты лентой, по бокам свисают две пряди. Но сущность скульптуры заключалась в выражении лица. На нем сияла ликующая улыбка; ее можно было бы счесть самодовольной, если б не светлая, философская ирония. Глаза с узким азиатским разрезом тоже улыбались — Кончис подчеркнул это, прикрыв губы скульптуры рукой. Мастерски схваченный изгиб рта навеки запечатлел и мудрость, и радость модели.
— Вот она, истина. Не в серпе и молоте. Не в звездах и полосах. Не в распятии. Не в солнце. Не в золоте. Не в инь и ян. В улыбке.
— Она ведь с Киклад?
— Неважно, откуда. Смотрите. Смотрите ей в глаза.
Он был прав. Освещенный солнцем кусочек камня обладал неземным достоинством; он нес не столько благодать, сколько знание о ее законах; неколебимую уверенность. Но, вглядевшись, я ощутил не только это.
— В ее улыбке есть что-то безжалостное.
— Безжалостное? — Он зашел мне за спину и посмотрел через мое плечо. — Это истина. Истина безжалостна. Но не ее суть и значение, лишь форма.
— Скажите, где ее нашли.
— В Дидиме. В Малой Азии.
— А когда изваяли?
— В шестом или седьмом веке до нашей эры.
— Интересно, какова была бы эта улыбка, знай скульптор о Бельзене.
— Мы чувствуем, что живем, только потому, что заключенные в Бельзене умерли. Мы чувствуем, что наш мир существует, только потому, что тысячи таких же миров погибают при вспышке сверхновой. Эта улыбка означает: могло не быть, но есть. — И добавил: — Когда буду умирать, положу ее рядом с собой. Другие лица мне видеть не захочется.
Головка наблюдала, как мы рассматриваем ее; наблюдала нежно, непреклонно, с жестокой неизъяснимостью. Меня осенило: та же улыбка порой играла на устах Кончиса; будто он тренировался, сидя перед этой скульптурой. Одновременно я точно сформулировал, что именно в ней мне не по душе. То была улыбка трагической иронии, улыбка обладателя запретных знаний. Я обернулся, посмотрел в лицо Кончиса; и понял, что прав.
48
По мифу, Артемида из ревности к Афродите (Астарте) натравила на прекрасного юношу Адониса дикого кабана.
49
Аллюзия на известное высказывание Джона Донна:
Из «Духовных стихотворений» (другое название «Молитвы») 17-е стихотворение