- Ты прав! - сказал благодарно ротмистр. - Надо об этом подумать! Странно, что в наши дни люди совершенно разучились ждать! Я думаю, это из-за сумасшедшего доллара. Беги, лети, скорее покупай что-нибудь, не упусти, гонись...
- Да, - сказал Штудман. - Гнаться и знать, что за тобою гонятся, быть охотником и вместе дичью - это злит и делает нетерпеливым. Но и злость и нетерпение ни к чему. Однако мне пора... - улыбнулся он, - приходится спешить, я ведь тоже не ушел от общей участи. Швейцар, я вижу, подает мне знак. Верно, директор уже гоняет всех - как это меня нигде не видно! А я в свою очередь пойду подгонять горничных, чтобы к двенадцати в освободившихся номерах было убрано. Итак, Праквиц, счастливой охоты! Но если ты сегодня в семь часов будешь еще в городе и у тебя ничего не предвидится...
- В семь, Штудман, я уже давно буду у себя в Нейлоэ, - сказал фон Праквиц. - Но я в самом деле был страшно рад, страшно был рад снова с тобой повидаться, Штудман, и когда меня опять занесет в город...
4. ПЕТРА ДЕЛАЕТ ОТКРЫТИЕ
Девушка все еще сидела на кровати в комнате, одна, неподвижная, ничем не занятая. Голова была опущена, линия, идущая от затылка к шее и спине, была гибкая, мягкая. Маленькое, ясное, с чистыми чертами лицо, мягко вырисовывалось в воздухе, рот полуоткрыт, взгляд, уставленный в истертый пол, ничего не видит. Между разошедшимися полами пальто мерцало голое тело, смуглое, очень крепкое. Спертый воздух был полон запахов...
Совсем проснувшийся дом, крича, окликая, плача, хлопая дверьми и топоча по лестницам, шагал сквозь день. Жизнь выражалась тут прежде всего через шумы и затем через гниение, через вонь.
В полуподвале на штамповальной фабрике взвизгивало разрезаемое железо, звук был такой, как будто визжат кошки или дети, которых мучают. Потом опять становилось почти что тихо, только шуршали и жужжали на передачах приводные ремни. Девушка услышала, как часы пробили двенадцать.
Она подняла непроизвольно голову и посмотрела на дверь. Если он от "дяди" еще заглянет сюда, хоть ради того чтобы принести ей чего-нибудь поесть, то он должен прийти сейчас. Он что-то упомянул насчет того, чтобы позавтракать вдвоем. Но он не придет, у нее предчувствие, что он не придет... Он, конечно, поехал прямо к другу. Если он разживется деньгами, то, может быть, еще заглянет к ней, а может быть, и прямо пойдет играть, и она увидит его вновь только под утро, без гроша или с деньгами в кармане. Но все-таки увидит.
Да, вдруг подумалось ей, но так ли это несомненно, что она увидит его вновь? Она уже так привыкла: он всегда уходил и всегда возвращался. Что бы он ни делал, где бы он ни был, всегда его дорога заканчивалась здесь, подле нее, на Георгенкирхштрассе. Он пересекал двор, взбегал по лестнице и приходил к ней, радостно возбужденный или вконец измотанный.
"Но так ли это, - впервые подумала она, замирая от страха, - так ли это несомненно, что он должен вернуться?! Разве невозможно, что в один прекрасный день он уйдет и не вернется... может быть, уже сегодня. Нет, сегодня он еще, конечно, вернется, он ведь знает, что она тут ждет голодная, голая, в его изношенном летнем пальто, не имея самых простых вещей, необходимых для жизни, и задолжав хозяйке. Сегодня он вернется непременно - но завтра, может быть, уже?..
"Я от него никогда ничего не требовала, - думает она. - С чего же ему не вернуться? Я никогда не была для него обузой!"
Вдруг ей приходит на ум, что кое-чего она все-таки требовала от него требовала и требует вновь и вновь, - пусть не на словах, но не менее от того настоятельно: чтобы он всегда возвращался к ней.
"Это ведь тоже может стать для него обузой, - думает она, полная безграничной печали. - Моя любовь тоже может стать для него обузой, и тогда он не вернется домой".
Становится все жарче. Она вскакивает с кровати, подходит к зеркалу и останавливается перед ним. Да, это она, Петра Ледиг, но и это может не удержать его. Волосы и тело, внезапное влечение, свершение - но в мире этого полным-полно. Перед ней открывается тысяча комнат, куда в этот час заглядывает мимоходом полуденное желание: звучат поцелуи, женщину медленно раздевают, скрипят пружины матраца, стон мимолетного наслаждения становится громче и смолкает. Что-то завязывается и завершается, люди расстаются - каждый час, каждую минуту, в тысяче комнат.
Как она могла вообразить, что застрахована? Что это может идти так дальше и дальше? В глубине души она знает, знала всегда, что это ненадолго. На улицах спешат, торопятся, бегут, чтобы захватить свой поезд, догнать девушку, истратить банкнот, пока он окончательно не обесценился. Что же надолго?.. Как можно думать, что любовь надолго?!
Ей становится вдруг понятно, что все бессмысленно, к чему она прилепилась сердцем. Этот официальный брак, еще сегодня утром казавшийся Петре настолько важным, что ради него она устроила Вольфу сцену, - что мог бы он изменить? Мимо! Прочь! Оттого что она тут сидит полуголая, страшно голодная, кругом в долгу - думать, что из-за этого он должен вернуться?! Но если он не вернется, тогда не все ли равно, как она тут будет сидеть... Дайте ей тогда хоть собственный автомобиль и виллу в Груневальде, - он не вернулся, и только это важно! И что бы она потом ни сделала - выбросилась из окна, стала бы снова продавать ботинки или пошла бы торговать собой не все ли равно? - он не вернулся!
Она все еще стоит перед зеркалом и смотрит на себя, словно там за стеклом - подозрительная незнакомка, с которой нужно быть начеку. Та в зеркале очень бледна - мутная бледность от чего-то снедающего изнутри, темные глаза горят, волосы растрепанными прядями падают на лоб. Она смотрит на себя не дыша. Кажется, все вокруг затаило дыхание, дом, еще раз сонно вздохнув, затихает. Она еще дышит. Она закрывает глаза, почти похожее на боль ощущение счастья пробегает по телу. К щекам приливает тепло, всю ее обдает жаром. Хорошее тепло, чудесный жар! О жизнь, о жажда жить! Она меня вела, привела оттуда сюда. Лица, дома, побои, ругань, грязь, деньги, страх. И вот я стою здесь - о сладкая, сладкая жизнь! Он больше никогда от меня не уйдет. Он во мне.
Жизнь! Она шумит, гудит! Неустанно бегает вверх и вниз по лестницам. Шевелится в каждой каменной клетке! Сочится из окон. Она грозит глазами, она бранится. Она смеется, да, и смеется тоже - жизнь, сладкая, великолепная, непреходящая жизнь! Он больше не может от меня уйти. Он во мне. Я никогда не думала о нем, не надеялась, не желала его. Он во мне. Мы лежим на ее ладони, и жизнь бежит, бежит с нами вместе. Мы никогда ни к чему не приходим. Все ускользает. Все плывет. Все уходит прочь. Но что-то осталось. Не все следы порастают травой, не каждый вздох уносится ветром. Я останусь. И он останется. Мы.
Она смотрит на себя. Она опять открыла глаза и смотрит на себя. "Вот Я!" - думает она впервые в жизни - и даже указывает на себя пальцем. Ей нисколько не страшно. Он вернется. Он тоже когда-нибудь поймет, что Петра - "Я", как поняла сейчас она. Да, поняла, потому что она уже не "Я", а "Мы".
5. ПРАКВИЦУ ГАДОК БЕРЛИН
Для ротмистра фон Праквица, как бы часто ни приезжал он в Берлин, главным удовольствием было пройти из конца в конец всю Фридрихштрассе и кусок Лейпцигерштрассе, поглазеть на витрины. Не ради покупок и даже не для того, чтобы что-нибудь присмотреть, нет, его просто радовала их праздничная пестрота. Они будто нарочно устроены для провинциала. В одних увидишь восхитительные вещицы - такие, что захочется тут же зайти в магазин, показать на них пальцем, сказать: "Заверните!" В других же, напротив, выставлена такая чудовищная дрянь и мерзость, что перед ними можно простоять еще дольше и без конца хохотать. И опять-таки являлось искушение привезти такую штуковину домой ради того только, чтобы позабавить Эву и Вайо видом вот такой стеклянной мужской головы, рот которой служит пепельницей. (Голову можно еще вдобавок подключить к электричеству, и тогда она зловеще засветится красным и зеленым.)