Выбрать главу

Мы дремлем, измученные инерцией ожидания. Мало-помалу начинаем терять ощущение времени. Хорошо, ходики у нас есть, и мы поддерживаем их ход, но циферблат не показывает, ночь или день сейчас. Поэтому между двумя мандаринами разражается жесткая дискуссия.

– Семь часов, – говорит Пино, консультируясь с своим индивидуальным будильником.

– Наваливается вечер, – поэтизирует Берю. – В ресторанах сервируют ужин.

– Ты с ума сошел, это же семь утра! Солнышко подымается.

– Оно подымается, как мой... и как мои...! – отрубает Берю. – Бедная Пинюшетта, у тебя выключатель съехал с катушек!

Но Пино берет меня в свидетели.

– Семь часов чего? Как по-твоему, Сан-А?

– Я склоняюсь к вечеру, – говорю я.

– Ага! – экзальтируется Толстяк, – а что я говорил выше!

И продолжает грезить...

В вагонах-ресторанах ужинает первая смена. В экспрессе Париж – Ницца должны подавать шампиньоны по-гречески, телятину со шпинатом, сыр и ванильное мороженое с засахаренным миндалем. Хотите верьте, хотите нет, но когда я жмакаю у Кука, к моменту подачи мороженого остается только засахаренный миндаль, а я его терпеть не могу.

Опять грезит.

– Заметьте, что я бы не отказался и от ассорти в настоящий момент. Пауза.

– Слушай сюда, Сан-А, – возобновляет толстяк-диетик, – стало быть, положительно семь часов вечера, так! Но семь вечера завтра или послезавтра?

– По отношению к моменту нашей упаковки? – интересуюсь я.

– Да.

– Ну что ж, у нас семь вечера завтра, – оцениваю я.

Вклинивается Пино.

– А я настаиваю, что у нас семь утра, но семь утра послезавтра.

Берю вдруг заколебался.

– Это может быть, – допускает Толститель. – Я скажу даже больше: это может быть верно.

Мы достигли этой критической точки в дискуссии, когда, наконец, дверь открывается.

Субтильный молодой человек, который так ловко нас упшикал, осуществляет свое появление опять же в обрамлении двух слуг. Молча эти господа хорошие огибают нас, чтобы быть вне нашей досягаемости, и приближаются к Фуасса.

– Скажите, дорогой друг, – бросаю я блондинчику, – не рассматривали ли вы возможность уделить мне три минутки разговора как-нибудь на днях.

– Как-нибудь на днях, пожалуй, – говорит он без тени смущения.

Пока мы обменивались этими короткими репликами, двое других сняли с Фуасса цепи. Окостенение суставов сказывается на бывшем отелевладельце, который не может самостоятельно держаться на ходулях. Но ассистенты нашего достойного молодого человека поддерживают его. Кортеж добирается до выхода, Я надеюсь различить что-либо в проеме двери, но тщетно: мне открывается только коридор с каменными стенками.

– Есть ли буфет в замке? – справляется Берю у молодца.

Ответа нет. Тяжело хлопает дверь, будто крышка сундука.

– Какие бы гипотезы ни строил, – провозглашает Его Величество, – никак не допру, куда они клонят. Ты не находишь эту бормотуху немного крепкой, Сан-А? Они нас просто презирают.

Честно говоря, я начинаю шурупить не более чем свинья в апельсинах. Ничего стоящего не выудить из этого мутного болота.

Не позднее чем через десяток минут после умыкания Фуасса, мы воспринимаем сквозь толщу стен долгий, довольно страшный крик. Крик, как в фильме ужасов.

– Что это такое? – бормочет Пинюшет, который задремал.

Крик повторяется, дольше, сильнее, невыносимее.

– Мне кажется, что над твоим клиентом работает мастер своего дела, – говорю я. – Он должен знать трюки, которые другие хотели бы освоить.

– Ты думаешь, что это связано с самоубийством в гостинице "Дунай и кальвадос"? – вопрошает слегка опавшее Округленство.

– Думаю, да.

Голод не отнял ничего от его качества тонкой ищейки. Как всегда, у Толстокожего суждение основано на логике.

Раздается еще много новых криков. Затем больше ничего. В конце бесконечного ожидания дверь открывается, и два ассистента блондинчика, на этот раз с закатанными рукавами и потными лицами, заволакивают папашу Фуасса. Один держит его за клешни, другой за копыта. Бедняга без сознания. Эти господа бросают его на землю и вновь надевают стальные браслеты.

Вот тут Толститель и исполняет свой номер 89-бис, который заслуживает медали за оборону Позолоченной Виноградной Лозы и поздравлений участников битвы на Марне. Когда один из мучителей гостиновладельца оказывается рядом, – а наш Толстый прикован ближе всех к Фуасса, – он хватает этого типа за щиколотки. Китаеза, выведенный из равновесия, заваливается. Толстяк подтягивает его к себе. Идея ясна, и я желаю от всей души, чтобы он преуспел. Штука в том, что я-то ничем помочь не могу, находясь далековато от места действия. Я довольствуюсь тем, что подбадриваю Сердечного:

– Тяни как следует, Берю. Сделай ему болгарский галстук.

Но попытка так же стерильна, как восьмимесячный котяра после удаления задних миндалин. Приятель китайца бросается на помощь и начинает копытить физиономию нашего храброго наездника. Да не спиной берейтора, и не подошвой. Можно сказать, трехчетвертной регбийной команды пытается забить дроп-гол. Только это не дроп-гол, а трансформация. Фрусетка бедного Толстятины трансформируется в форшмак. Он отпускает добычу, чтобы двумя руками прикрыть лицо.

Последний пинок, и два злодея ретируются.

– Больно? – робко рискует произнести сочувствующий Пино.

Мастодонт отнимает руки от лица. Нос вздулся примерно на полкубометра. Один глаз стал размером с грушу, а разбитые губы напоминают два отличных ростбифа, служа футляром для сломанной челюсти.

– Флевуюфий фас я ему пофафу! – изрыгает Берю, которому, по понятной причине, запрещены теперь некоторые согласные.

Немного успокоившись по поводу моего подчиненного (но не очень), я интересуюсь Фуасса. Нежный поэт Мюссе считает, что самые красивые песнопения являются самыми безнадежными. Я бы добавил, что безнадежные случаи являются также самыми красивыми. Случай с Фуасса, если он и не совсем безнадежный, побуждает жалость. Вообразите, дорогие друзья, эти подонки отрубили ему все пальцы левой руки. Оттяпали полностью, и в таких условиях, которые были бы осуждены медицинским факультетом, если бы это было сделано там. Грязная работа. Сочащаяся кровь, торчащие косточки, фиолетовая плоть образуют ужасный лепесток в виде зубцов пилы. В полукоме Фуасса тихо скулит.

– Милостивое небо! – ахает Пино, чей взгляд последовал за моим.

Берю, преодолевая собственные невзгоды, исследует раны нашего компаньона по несчастью.

– Они выбрали для него испанский маникюр, – восклицает он.

– Похоже на то, – подтверждаю я, – если, будучи перевозбужденным, он не подпилил себе ногти слишком коротко.

Хоть я немного злопамятен в отношении Фуасса, мне жаль, что я не могу его подбодрить. Бедная обкарнанная кисть выглядит ужасно.

– Как он бледен! – замечает Пино.

– Знаешь, – говорит Толстый, – когда хочешь иметь хороший цвет лица, лучше подняться в горы.

Мы внезапно замолкаем, потому что после громкого стона Жерар, несмотря на бледность, приходит в сознание. Он рассматривает руку без пальцев и икает.

– Не откидывай копыта! – говорит Берю. – Держись, Папик! Фуасса рыдает:

– Я ничего не знаю! Я ничего не знаю! И опять теряет сознание.

– Он забежал на секунду, – зубоскалит Толститель, – и вот опять удалился!

Спектакль мне уже невыносим. По меньшей мере сорок восемь часов мы ничего не заглатывали, в таких условиях нехорошо получать сердечные спазмы. Пытаясь отвлечься, фокусирую измученные ужасом глаза на свете лампы.