Выбрать главу

Я обернулся к защите.

— Эти господа без труда могли бы установить точную дату. Была возможность представить нам дневник миссис Куинн, но его выбросили. Они могли вызвать в качестве свидетеля мужа миссис Куинн, если действительно хотели доказать справедливость сказанного ею. Элиот Куинн назначает деловые встречи. У него есть календарь, с помощью которого он мог бы установить точное число. Но защита не позволила ему выступить с показаниями.

Я не смотрел в сторону Элиота. Все мое внимание было сосредоточено на присяжных.

Мне пока что удавалось зародить в них сомнение. Элиот первым добрался до присяжных. Они могли уже втайне принять решение. Мне надо было переубедить их.

— Я в последний раз прошу вас поставить себя на место обвиняемого, — сказал я. — Хотя, по правде говоря, вы не можете этого сделать. Нам с вами не дано понять его. Нам нужны причины, которые им движут. Силы, которые не позволяют ему вести нормальный образ жизни, которые заставляют его устраивать ловушки для таких детей, как Томми. Защита пыталась убедить нас, что Остину Пейли не место на скамье подсудимых, но будьте справедливы, в зале суда не должен находиться Томми. Жизнь Томми не должна была принять такой оборот. Он все еще должен был оставаться невинным десятилетним мальчиком. Но, на его беду, освободился дом, и появился мужчина, который ставил капканы на одиноких, не получающих внимания детей вроде Томми.

Я выдохся, мои плечи опустились. Я вернулся, как меня когда-то учили, к самому слабому месту в обвинении.

— Да, однажды Томми солгал. Мартин Риз разозлил его, а ведь Риз не знал, что тогда происходило с Томми, не так ли. Год назад Томми уже не был обыкновенным мальчиком. Да, Томми солгал, но посмотрите, почему он так поступил. Почему он обвинил мистера Риза в насилии над собой? Потому что ему уже пришлось пережить это ужасное унижение. Он мог достоверно, со всеми деталями, без прикрас описать происшедшее. Так не передашь чужой опыт, не расскажешь то, о чем подслушал. Мальчик сам пережил насилие. И он знал мужчину, который сделал это. Он знал дом, где с ним встречался, знал, как выглядела машина изнутри, он знал его в лицо. Он знал его имя.

Я нагнетал атмосферу, но держался в рамках объективности. Все и так знали, куда я клонил. Когда я проходил мимо Остина, он испуганно поднимал глаза. Он весь сжался. Я вглядывался в черты его лица, чтобы вычитать то, что я знал о его прошлом.

Чувство вины мучает каждого. Невозможно прожить пять лет и заглушить муки совести. Даже Томми, единственный невиновный человек в этом деле, чувствовал себя виноватым из-за того, что предавал Остина, что говорить об Элиоте, который невольно помог другу исковеркать душу сына и тяготился этим всю жизнь!

Я чувствовал вину из-за того, что предал доверие Дэвида, пустив все на самотек и постоянно отсутствуя дома. Дэвид, возможно, ощущал неловкость, что не смог воплотить в жизнь мои чаяния.

Какая-то бесконечная вина! И только Остин, казалось, считал, что имеет право жить так, как хочет, за чужой счет. Ибо весь мир обязан ему выплачивать долг за исковерканное детство. В это трудно было поверить. Горе, постигшее когда-то маленького Остина, было незаживающей раной в его груди. Человек одинаково долго и тяжко переживает боль, которую причинил он и которую досталось почувствовать ему самому.

— Подумайте об этом мальчике, — сказал я. — Никто не может ему помочь. Он остался наедине со своим горем. Даже самые близкие люди отвернулись от него. Отец не стал защитником своего сына. Представьте себе этого несчастного ребенка одного в темноте. Ничьи объятия не ждут его с успокоением. Что удивительного в том, что он долго никому ничего не рассказывал? Или в том, что лгал? Каков мир в его представлении? Ему почудилось, что в его жизнь вошел настоящий друг, заменивший ему отца, который мог защитить его, стать проводником в незнакомом мире. Но этот человек использовал его. Подверг насилию. Вообразите себе последствия. Не только ужас и боль, но и потерю ориентиров. Никто в мире не заслуживает доверия.

Один-единственный человек в этом зале хорошо знал, о чем я говорю, ему не требовалось напрягать воображение, чтобы поставить себя на место жертвы. Я обращался к нему. Остин побледнел. Каждая черточка его лица вопила: «Ты не растрогаешь меня». Он не отводил взгляда.

— Затем, какое-то время спустя, когда он немного успокоился, его захлестнула обида, что его новый друг предал его, и ярость, которая таилась в глубине души, находит выход. Он решается защищаться сам. И вымещает обиду на ничем не повинном человеке. Вы можете винить его за это?

«Ты гордишься мальчиком, которого сам сотворил, Остин?» Я нарисовал картину, героем которой он был сам: вначале жертва, потом преступник. Он лучше других знал причину боли. Я надеялся пробудить в нем осознание вины за то, что он сотворил с другим человеком в отместку за свою боль. Я хотел достучаться до него, если уж не до присяжных. Остин уставился в одну точку. Его лицо напоминало маску. Но его глаза! Они повлажнели. Широко распахнутые, растерянные глаза ребенка, взывающие о помощи.

Я повернулся к присяжным.

— Да, Томми пытался наказать за причиненные ему страдания другого человека. Но его терзала боль. Он перевалил вину на мистера Риза, но он не лгал о случившемся. Он в точности воспроизвел картину насилия, безоговорочно убедив родителей. А кто бы ему не поверил? Восьмилетний мальчик не может знать всех подробностей, если он только не пережил этого сам. И вот он здесь, перед нами. Мы поверили мальчику, а как же иначе? Мы услышали правдивые, гадкие воспоминания.

Томми при всем желании не сможет забыть человека, который изнасиловал его.

Я говорил громко. Наступившая тишина показалась мне звенящей. Присяжные оцепенели, зал застыл. На какое-то время я утратил и слух и зрение. Одно-единственное лицо стояло перед глазами.

— Я бы хотел, чтобы Томми присутствовал при вынесении приговора, — настойчиво сказал Джеймс Олгрен. — Если быть честным, то это его желание.

Олгрен в разговоре со мной превозмогал себя, он терпел всех, кто так или иначе оказался причастным к трагедии его сына. Тем более что я представил его никудышным отцом. Но обратиться он мог только ко мне, он не знал никого другого в мире законотворчества.