– Всё равно я не понимаю, почему нужно рваться сейчас. Почему не подождать до апреля-мая?
– Потому что апреля-мая может не быть.
– Вы отдаёте себе отчёт, сколько нам придётся везти с собой? Еду, вещи, дрова…
– Оружие, – спокойно заканчивает перечисление Канцлер. – Сани уже сделаны.
– И кого мы в них впряжём? Собак?
– Зачем собак? Гвардейцев. Я поручаю Сергею Ивановичу набрать самых надёжных и крепких.
– То-то они возликуют.
– Я и сказал: «самых надёжных».
Я вновь понадёжнее набил рот.
– Я не понял, кто из них будет главный: Грёма или Молодой?
– Начальником экспедиции будете вы. – Голос Канцлера был твёрдым, а взгляд – кислым. – Я не могу одного из них подчинить другому. Они, признаюсь честно, на ножах.
– Ну-ка, ну-ка. У Грёмы – гвардейцы, у Молодого – бойцы, а начальником буду я? С фарисеем на подхвате? Как вы себе это представляете?
– У вас будут все полномочия.
Я всё ещё не верил своим ушам.
– То есть у них будут стволы и кулаки, а у меня – полномочия?
– Да, – безмятежно кивнул он. – Все полномочия. Вы будете представлять меня. Вы будете для них мною. Я дам вам оберег.
– Что вы мне дадите?
Канцлер снял с пальца кольцо. В массивную платину были глубоко утоплены негранёные жёлтые алмазы. Внешняя простота и старинная тщательная работа удивительно подчёркивали друг друга.
– Это фамильная реликвия для меня и символ власти для Охты.
– То есть без него не возвращаться? – Я повертел драгоценность в руках, надел и повертел снова. Это была тяжёлая, баснословно дорогая вещь, но пока я на неё смотрел, на меня снисходил тот покой, который могут даровать лишь вещи, не имеющие цены: летний полдень, сияющие лица друзей. – Обязательно тащить туда ребят? – спросил я.
– О, это исключительно ради вас и вашего спокойствия. Чтобы вам не было одиноко. С одной стороны, друг детства, с другой – культурный человек с Васильевского острова, переводчик и образованный летописец. Но в этом вопросе я готов уступить. – Он ядовито и холодно улыбнулся. – Если вы настолько милосердны… и если считаете, что справитесь один… Ваших друзей можно и не тревожить.
– Когда ехать?
– Через два дня, и будьте здесь завтра к вечеру. Поймите же наконец, Разноглазый, у меня нет выбора. Я никогда не делаю ненужного зла.
– Николай Павлович, это безумие.
– Да. В платоновском смысле.
И он улыбнулся, словно удачному каламбуру – чёрт знает какому.
Фиговидец избегал со мною видеться, но часто писал. («Нет ничего нежнее переписки друзей, не желающих больше встречаться».) Это были продуманно короткие, невозмутимые записочки о разных разностях: жанровые сценки, карикатуры, анализ исторических преданий, глоссы на философский отрывок, – много мыслей и тщательно, ещё в черновике, вымаранные чувства. О новостях он никогда не спрашивал, а если я их всё же сообщал, никак не комментировал. И послав открытку с обещанием новой новости («Всё скажу при личной встрече. Когда она, кстати, состоится?»), я тут же отправился вслед за ней, наступая на пятки почтальону, чтобы фарисей, не дай бог, не успел сбежать в запой.
Он выслушал меня с серьёзным, смиренным и несколько загадочным видом. После чего неохотно сказал:
– Я знаю только заморские языки. Какая от меня как от толмача польза? Возьми китайца.
– Какого?
– Любого, дорогуша. Китайца как факт.
– А велено взять тебя.
И я рассказал о заложниках.
Фиговидец очень долго думал, не сводя с меня глаз – смотрел на меня, а думал неизвестно о чём, об исторических преданиях, судя по выражению лица, – и наконец спросил:
– Почему он думает, что меня можно этим шантажировать?
– Это я так думаю, а не он.
– А ты почему так думаешь?
– Потому что я тебя знаю, – сказал я ласково. – Давай, Фигушка, собирайся. Ватник доставай, тетрадку подбери потолще… для путевых впечатлений. Держи аусвайс.
– Отстань!
– Человек, конечно, может сказать «отстань» своей судьбе, только будет ли из этого прок?
Фарисея передёрнуло.
– А что он пообещал тебе?
– Тебе нужна правда? Ты её получишь.
– Звучит как угроза. – Он против воли засмеялся и хоть немного стал похож на себя прежнего.
Фиговидец уходил в свои мрачные игры, его воображение послушно таскалось за ним, по кручам над обрывами – а там, где даже у воображения сбивалось дыхание, на подмогу спешила семижильная классическая литература. Но у Мухи не было такого богатого инструментария, таких возможностей противостоять жизни, и когда он начал об этом задумываться, то лишился и той единственной, что была в его распоряжении, потому что в его случае противостояние было успешным лишь до тех пор, пока оставалось безотчётным. Глядеть в бездну и сознавать, что он глядит в бездну, было сверх его сил. Он уцепился за медитацию, которой – причём оба так думали – обучил его фарисей в Джунглях за Обводным. «Ладно, – отвечал он любым жизненным невзгодам и мыслям о них. – Ладно. Помедитирую-ка я».