Тон Годивеллы свидетельствовал о том, что уж она-то никоим образом не намерена способствовать этому союзу.
– А почему бы ей тогда не стать маркизой? Разве ваш господин так любил свою жену, что не может никого видеть на ее месте?
– Нет. Но он беден. И у него слишком много гонора, чтобы согласиться не быть всегда и везде повелителем…
– Но разве вы не говорили мне, что покойная маркиза принесла ему приданое? Какая разница?
Некая новая забота прибавила морщин к тем, что уже испещряли старое лицо кормилицы.
– Что девица приносит приданое, это в порядке вещей. И потом… Мы вовсе не были нищими в то время. Деньги поделились поровну…
– Так маркиз любит мадемуазель де Комбер?
– Я уже вам говорила, он никогда никого не любил. А вот что она ему нравится, так это уж точно! Но в дом-то ее он никоим образом не введет.
– Как вы можете так уверенно об этом говорить? Маркиз теперь не так беден, потому что я здесь. Насколько мне известно, мои опекуны выплачивают ему щедрый пенсион. Так, по крайней мере, приказал король. Так почему же…
– Надо бы вам возвратиться в дом, мадемуазель Гортензия, – брюзгливым тоном сказала Годивелла, у которой, вероятно, пропала охота говорить. – Вы так до смерти застудитесь. А нам и без того достаточно одного больного в дому, когда привезут молодого хозяина!..
– Так почему же, – продолжала, возвысив голос, Гортензия, – почему маркиз не возьмет себе спутницу жизни? Одинокая старость так грустна.
– Почему? – Годивелла отвернула голову в явном замешательстве, словно на сердце у нее лежал тяжелый груз, от которого она жаждала освободиться. Она помедлила, взглянула на девушку, ожидавшую ответа… и внезапно решилась: – В конце концов вы все равно узнаете. Господин Фульк не женится потому, что для этого надо пойти в церковь… а он поклялся, что никогда ноги его там не будет! Ну, теперь возвращайтесь или оставайтесь, мадемуазель, а у меня дела в доме!
Повернувшись в своей фетровой обуви с неожиданной легкостью, она исчезла бесшумно, как кошка, оставив Гортензию в тисках недобрых предчувствий, что часто одолевали ее со дня приезда. Она снова услышала холодный голос маркиза: «Я никогда не хожу к мессе». Тогда она была этим шокирована, но гораздо менее, чем теперь. Она знала, что существует множество людей, особенно среди тех, кто испытал бедствия великой революции и Империи, кто не желает ходить к мессе. Но при всем том церковь они посещали, хотя бы по необходимости, особенно когда дело шло о свадьбе. А вот маркиз де Лозарг, последний представитель древнего христианского рода, отказывается от брака только из-за того, что не желает войти в храм. И все это после смерти супруги, которую он даже не любил! Что это могло значить?
Взгляд Гортензии перенесся на противоположный склон ущелья к маленькой часовне, запеленутой в снежные покровы, зябко жмущейся к своей скале с таким безутешным видом, что у девушки сжалось сердце. Дом божий походил на то, чем стала теперь она сама: это бедное ветхое обиталище было осуждено на умирание по воле могущественного замка, высившегося перед ним, по прихоти этого средневекового чудовища, черпающего силы в мощных башнях и стенах, исполненного безжалостной решимости, подмяв и придушив слабую жизнь, спокойно дождаться ее полного угасания. Девушку охватило желание отправиться туда, посмотреть на часовню вблизи, потрогать ее, а может, и попытаться проникнуть внутрь. Опасности, о которых предупреждал маркиз, не страшили ее: она желала пойти и помолиться господу в его доме! Однако ни тонкие подошвы ее туфель, ни платье из шерсти не были предназначены для похода по глубокому снегу.
Стремительно поднявшись в свою комнату, она отыскала толстые башмаки, в которых бродила по лесу, когда жила в замке Берни, загородной резиденции отца. Она обула их, нашла широкий шарф, которым замотала горло и голову, затем, спустившись, прихватила на ходу один из толстых плащей, которые постоянно висели в прихожей. Ей показалось, что эта сельская одежда лучше подойдет для задуманного предприятия, чем какой-нибудь из ее собственных кокетливых меховых плащей, слишком выдававших в ней горожанку. Наброшенный ею плащ был из темно-рыжей, мохнатой, толстой ткани, слегка царапающей кожу, зато почти тотчас ее обволокло приятным теплом. Таким образом снаряженная, она спустилась на дорогу, стараясь попадать в следы, оставленные мужчинами.
Через две минуты она уже достигла двери часовни, действительно заколоченной крест-накрест досками. Она не смогла их отодрать: доски были прибиты на совесть и крепки. Так же крепки, как дверь, которая вовсе не выглядела ветхой и готовой обрушиться.