– Вы сердитесь, Годивелла?
– Я? Да ради всех святых в райских кущах, с чего бы мне сердиться?
– Вы только что были не слишком довольны мной, вот я и подумала! Вы заставляете меня ужинать в одиночестве с господином Гарланом, когда мне так нравится есть здесь!
– Когда господин маркиз отдает приказание, я делаю, как он велит, даже когда его нет, – сурово ответствовала Годивелла. – Но не вбивайте себе в голову всякие глупости: если я сказала, что негоже волчьему Жану кружить вокруг нас, то потому, что это может навлечь на вас неприятности от вашего дяди. Что до господина Гарлана, никто вас не неволит занимать его беседой. Теперь же идите в залу! А то все будет несъедобно…
Никогда ужин не был ни таким молчаливым, ни скоротечным. Отвесив Гортензии глубокий поклон, Эжен Гарлан, верный своим привычкам, посвятил всего себя содержимому собственной тарелки, предоставив девушке полную свободу предаваться грезам. И только когда Пьерроне принес сладкий пирог с ревенем, библиотекарь-наставник счел себя обязанным уделить несколько мгновений светским условностям. Он тщательнейшим образом вытер губы, два-три раза кашлянул, прочищая горло, а затем, нацепив на свою остренькую физиономию самую любезную из своих улыбок, проблеял:
– Ваш дядюшка, вероятно, сообщил вам, мадемуазель, что на меня возложена обязанность восстановить во всей полноте историю вашего семейства?..
– Он действительно говорил об этом.
– В добрый час! А поскольку мне он сообщил, что вам почти ничего не известно из того, что касается ваших предков, я был бы до крайности счастлив, получи я привилегию стать вашим проводником в этих предметах. Для меня было бы истинным наслаждением приобщить вас к своим трудам…
– Вы очень, очень любезны, сударь, однако мне было бы неловко вас беспокоить. Мой отец принимал у себя немало ученых, поскольку интересовался всякой новой отраслью знания. Но именно благодаря этому от меня не укрылось, до какой степени возвышенные умы ценят и ревностно оберегают свой покой…
– О, я не претендую на титул ученого, – польщенно заквохтал он, – и не мню себя возвышенным умом; как человек простой, я не приобщен к подобным тонкостям. Напротив, я буду весьма рад разделить с вами мои труды, если стены библиотеки не покажутся вам слишком суровой и грубой оправой для такой хрупкой драгоценности, как ваша юная персона…
– Я всегда любила книги, – улыбнулась Гортензия, вспомнив о том скопище хлама, каковым являлась упомянутая библиотека, – но боюсь, что среди вашего собрания не найдется ни одной, доступной моему пониманию… если, конечно, исключить предмет ваших изысканий…
– Недоступны пониманию? Как это? Преподобные сестры конгрегации Сердца Иисусова известны тем, что дают своим ученицам образование, почти равное тому, какое особы мужского пола получают у отцов-иезуитов.
– Все это так, но там, наверху, я видела лишь ученые труды на латинском и греческом или на старофранцузском. И, говоря по совести, я не чувствую, чтобы меня особенно притягивало подобное чтение.
Господин Гарлан воздел руки к небесам.
– Но, сударыня, у вас осталось лишь поверхностное впечатление от наших богатств! Здесь имеются произведения, вполне уместные для питания столь юного ума и даже весьма отдохновительные! Покойный маркиз Адальберт, ваш дед, любил изящную словесность, и если эти книги не выставлены напоказ, то лишь потому, что, не имея нужды прибегать к ним, я их запер… Не желаете ли, чтобы я показал их вам нынче же вечером?..
Благие намерения так переполнили его, что он чуть не забыл о десерте.
– Покончим сначала с ужином, – улыбнулась Гортензия. – Я бы не желала лишить вас удовольствия отведать этот восхитительный пирог с ревенем. Иначе Годивелла не поймет нас и обидится…
Он не заставил себя упрашивать и набросился на сладкое с рвением человека, довольного собой и окружающими. Вдруг вилка выскользнула из его руки и упала на скатерть. Раздался колокольный звон, причем столь близкий, что не было возможности усомниться относительно места, откуда он шел… Объятая младенческой радостью, Гортензия молитвенно сложила руки, в восхищении прислушиваясь к звучным и чистым тонам этого звона, прозвучавшего в ночи и оттого еще пронзительнее отзывавшегося в ее сердце…
Однако сидящий напротив нее библиотекарь, по всей видимости, не испытывал подобного наслаждения. Его сцепленные пальцы, вытаращенные глаза за стеклами очков выдавали нечто большее, чем удивление: то был ужас.