– Потому, – наконец произнесла она, – что этот мальчик после смерти своей матери уже обещал стать тем, кем сделался теперь, парнем, готовым лопнуть от избытка здоровья, племенным жеребцом – глаза с поволокой, – на которого девицы не могут наглядеться. А вот ребенок, за год до этой смерти произведенный на свет бедной Мари де Лозарг, оказался хрупким, хилым, подверженным судорогам, и это внушало моему кузену неугасимую ярость.
– Весьма мелочное и низкое чувство для того, кто желает, чтобы в нем видели человека просвещенного ума, не так ли?
– Просвещенность мало что значит в подобном случае, мое дорогое дитя. Ваш дядя всегда презирал этого безымянного Жана. Вероятно, потому, что так хотел бы им гордиться.
– Гордиться? Но почему же?
– Ах, все слишком просто. Дело в том, что подлинный Лозарг – это наш волчий пастырь. Он сын маркиза. Внебрачный, но все же старший сын. И оба они исполнены взаимной ненависти оттого, что обстоятельства не позволяют им друг друга любить.
– Вы хотите сказать, что маркиз…
– Его отец.
– Его отец! – повторила совершенно оглушенная Гортензия. – Но это невозможно!
– Почему же? В прошлом такие вещи случались весьма часто. В феодальные времена бастардов воспитывали с прочими мальчиками, столь же хорошо или так же плохо: в замке ведь никогда не хватало мужчин для их защиты. Иногда это был любимчик, поскольку на его мать, обычно женщину красивую, падал свободный выбор сеньора. Случалось даже, и нередко, что ее любили, ибо влечение к ней не замутнялось ни поисками богатого приданого, ни желанием приобрести новые земли…
– Вы хотите сказать, что маркиз не любил мать Жана?..
– Он всегда любил лишь вашу мать, свою собственную сестру. Но Катрин Брюэль слыла самой красивой девушкой в деревне. Он пожелал ее и взял, а потом оставил. Все это вполне в порядке вещей, – прибавила мадемуазель де Комбер с непринужденностью, которая не могла не шокировать Гортензию. Затем столь же легкомысленным тоном попросила: – Так расскажите же мне хоть теперь, что там случилось с колоколом.
Но у Гортензии пропала охота говорить. Она вдруг почувствовала, что уже не так сильно любит эту женщину, дотоле державшую ее в плену своего очарования.
– Да здесь почти нечего добавить, – выдавила она из себя. – Колокол часовни принялся звонить среди ночи, а того, кто в него бил, так и не смогли отыскать. Вот и все!
– То есть как «все»?
Стало очевидно, что владелица замка Комбер, решив что-то разузнать, не склонна отступать от своего замысла. Но, хотя отделаться от Дофины оказалось непросто, Гортензия выдержала этот напор.
– Мне нечего прибавить. Спросите Годивеллу!
– Годивеллу? Легче вытянуть признание у замковой башни… Да и что она могла бы мне сказать, кроме того, что известно вам?
– Возможно, что и так. Нет, вспомнила: все, слышавшие колокол, думают, будто это предупреждение с того света. А если быть точной… оно исходит от покойной маркизы, моей тетушки…
– Маркизы?..
К удивлению своей юной спутницы, Дофина внезапно прервала беседу. Она даже отвернулась, будто заснеженный пейзаж приобрел для нее неожиданную притягательность. Широкий отворот ее бархатной шляпы скрыл лицо, и Гортензия более не видела ничего, кроме целого каскада блестящих темно-красных петушиных перьев. Они прибыли в замок, не перекинувшись более ни единым словом. Однако Гортензия не могла не заметить озабоченного выражения лица мадемуазель де Комбер, когда та, сойдя с саней, поспешила войти в замок.
Все так же не произнося ни звука, они отряхнули снег с туфель. Почему-то никто не явился помочь им освободиться от плащей из теплой мягкой шерсти и кашемировых шалей. Годивелла, обычно бравшая на себя исполнение этого ритуального действа, куда-то запропастилась, Пьерроне тоже. Мадемуазель де Комбер пробормотала что-то насчет «замка Спящей красавицы» и начала подниматься по лестнице, когда на ступенях появилась Годивелла.
Она и на этот раз несла блюдо с нетронутыми кушаньями, но сейчас бедная женщина утратила привычное спокойное выражение лица и безудержно рыдала, звучно шмыгая носом и по временам высвобождая руку, чтобы утереть слезы рукавом. Расспросить ее никто не успел. Глядя на обеих женщин покрасневшими, полными отчаяния и горя глазами, она выкрикнула:
– Он ничего не ест, понимаете? Ничего!.. Он уморит себя голодом… Мой малыш! Мой бедный малыш!..
В следующее мгновение она исчезла в недрах кухни, дверь которой захлопнулась за ней. Не зная, что предпринять, женщины взглянули друг на друга, но почти тотчас мадемуазель де Комбер сочла приличествующим возмутиться: