Выбрать главу

- Папка-а! Папка! Зачем жрал? Папка-а! - в тоске и страхе бил кулаком по плечу отца.

Зачем жрал? Пап-ка-а!

Папка-жа!

А отец не слышит и не видит.

Болью искаженное, темнеющее лицо. Раздвигается непослушный резиновый рот:

- А-а-а! плавно катится умоляющий стон: А-а-а!

И поднимается суматоха. Мельников, взлохмаченный, растерянный, отрезвевший сразу:

- Извозчика! Братцы! Скорее, ради бога!

Пьяные, рваные бессмысленно толкутся вокруг упавшего лицом вниз Щенка.

Гневно взвизгивает царь-баба:

- Черти! Обжираются на чужое! Сволочи! Тащите его вон отсюдова. Не дам здесь подыхать!

И вдруг в суматошно-гудящую смятенную толпу грозно ударил рявкающий голос:

- Погулял богатый гость, купец Иголкин. Теперь наш брат нищий погуляет.

Калуга пьяный, дикий от злобы, расталкивая столпившихся приблизился к Мельникову, взмахнул костистым в рыжей шерсти кулаком.

Загремел столом, посудою, опрокинутый жестоким ударом Мельников.

Загудела, всполошившись, шпана:

- Яшка! - кричал Калуга, - Яшка! Сюды! Гуляем!

Схватил первый подвернувшийся под руку стул и ударил им ползущего на четвереньках окровавленного Мельникова.

- Яшка! Гуляем!

А Яшка опрокидывал столы.

- Ганька! Бей по граммофону!

Шпана бросилась к выходу.

Заковыляли, озираясь, трясущиеся старухи, с визгом утекали плашкеты.

Не торопясь ушел со Славушкою под руку солидный Ломтев.

Царь-баба визжала где-то под стойкою:

- Батюшки! Караул! Батюшки! Уби-и-ли-и!

И покрывавший и крики и грохот рявкающий голос:

- Яшка! Гуляй!

И в ответ ему, дико-веселый:

- Бей, Ганька! Я отвечаю!

Трещат стулья, столы. Грузно, как камни, влепляются в стены с силою пущенные пузатые чайники, с веселым звоном разбиваются хрупкие стаканы.

Бросается из угла в угол, как разгулявшееся пламя рыжий, крававо-глазый, с красным, точно опаленным лицом, Калуга, с бешеною силою, круша и ломая все.

И медведем ломит за ним толстый, веселый от дикой забавы Яшка-Младенец, добивая, доламывая то, что миновал ослепленный яростью соратник.

И растут на полу груды обломков.

И тут же на полу, вниз лицом умирающий или умерший Костька-Щенок и потерявший сознание, в синяках и кровоподтеках, Мельников.

А над ним суетится, хороня в рукаве (на всякий случай) финку, трезвый жуткий Маркизов.

Толстый мельниковский бумажник с тремя тысячами будет у него.

--------------

ГЛАВА ТРЕТЬЯ.

Осиротевшего Глазастого взял к себе Костя Ломтев.

Из-за Славушки.

Добрый стих на того нашел, предложил он Косте:

- Возьмем. Пущай у нас живет.

Ломтев пареньку ни в чем не отказывал, да и глаза Ванькины ему приглянулись!

- Возьмем. Глазята у него превосходные!

Приодел Ломтев Ваньку в новенькую одежду. Объявил:

- Ты у меня будешь в роде как курьер. Ежели слетать куды или что. Только смотри, не воруй у меня ничего. И стрелять завяжи. Соренка потребуется - спроси. Хотя незачем тебе деньги.

Зажил Ванька хорошо: сыто, праздно.

Только, вот, Славушки побаивался. Все казалось, что тот примется над ним фигурять.

Особенно тревожился, когда Ломтев закатывался играть в карты на целые сутки.

Но Славушка над Ванькою не куражился.

Так, подать что прикажет, за шоколадом слетать, разуть на ночь.

Раз только, когда у него зубы разболелись от конфет, велел он, чтобы Ванька ему чесал пятки.

- Первое это мое лекарство, - сказал Славушка, укладываясь в постель! И опять же, ежели не спится - тоже помогает.

Отказаться у Ваньки не хватило духа. Больше часа "работал"!

А Славушка лежал, лениво болтая:

- Так, Ваня, хорошо. Молодчик! Только ты веселее работай. Во-во! Вверх лезь! Так! А теперь пройдись по всему следу. Ага! Приятно.

Ваньке хотелось обругаться, плюнуть, убежать. Но сидел, почесывая широкие лоснящиеся подошвы ног толстяка.

А тот лениво бормотал:

- Толстенный я здорово, верно? Жиряк настоящий... Меня Андрияшка Кулясов все жиряком звал. Знаешь Кулясова Андрияшку? Нет? Это, брат, первеющий делаш. Прошлый год он на поселение ушел в Сибирь.

Помолчал. Зевнул. Продолжал мечтательно.

- У Кулясова хорошо было. Эх, человек же был Андрияшка Кулясов! Золото! Костя куды хуже, Костя - барин. Тот много душевнее. И пил здорово. А Костя не пьет. Немец будто, с сигарою завсегда. А как я над Кулясовым кураж держал. На извозчиках - беспременно, пешком - ни за что. Кофеем он меня в постели поил, Андрияшка-то! А перстенек вот этот - думаешь - Костя подарил? Кулясов тоже. Евонный суперик. Как уезжал в Сибирь на вокзале мне отдал. Плакал. Любил он меня. Он, меня, Ваня и к пяткам-то приучил. Он мне чесал, а не я ему, ей-богу! Утром, это, встанет; начнет мне ножки целовать, щекотать. А я щекотки не понимаю. Приятность одна и боле ничего. Так он меня и приучил. Стал я ему приказывать: "Чеши", говорю. Он и чешет. Хороший человек! Первый человек, можно сказать. Любил он меня за то, что я здоровый, жиряк. Я, бывало, окороками пошевелю: "Смотри, - говорю, - Андрияша. Вот что тебя сушит". Он прямо, что пьяный сделается.

Славушка весело смеется.

- А с пьяным что я с ним вытворял, господи! - продолжает паренек. Он, знаешь, что барышня - нежненький. В чем душа. А я - жиряк. Отыму, например, вино.

Осердится. Лезет отымать бутылку. Я от него бегать. Он за мной. Вырвет, кое-как. Я сызнова отыму. Так у нас и идет. А он от тюрьмы нервенный и грудью слабый. Повозится маленько и задышится. Тут я на него и напру, что бык. Сомну, это, сам поверх усядусь и рассуждаю: "Успокойте, мол, ваш карахтер. Не волнуйтеся, а то печенка лопнет"... А он бесится, матерится на чем свет, а я разыгрываю: "Не стыдно, - говорю: старый ты ротный, первый делаш, можно сказать, а плашкет тебя задницей придавил". Натешусь - отпущу. И вино отдаю, понятно. Очень я его не мучил, жалел.

Славушка замолкает. Потом говорит, потягиваясь:

- Еще немножечко, Ваня. Зубы никак прошли. Да и надоело мне валяться. Ты, брат, знаешь, что я тебе скажу? Ты жри больше, ей-богу! Видел, как я жру? И ты так же. Толстый будешь, красивый. У тощего какая же красота? Мясом, как я, обрастешь - фрайера подцепишь. Будет он тебя кормить, поить, одевать и обувать. У Кости товарищи, которые на меня что волки зарятся. Завидуют ему, что он такого паренька заимел.