– А-а, проклята анафема! Да не зрить же тебе более свету вовек! Да не сомущати легковерные слабые души!
Цепко держат одеревеневшие от напряжения пальцы погромыхивающую жестянку Бездонная утроба колодезная сейчас поглотит ее. И до второго пришествия лежать ей на дне, надежно сокрытой от глаз людских…
Но слабый протяжный стон доносится вдруг до слуха Таифы… Откуда он?
О, владычица!
Там, там – во мраке алтаря, а может, и за пределами его – кто-то стонет тяжко, жалобно…
И смертным ножом догадка полоснула по сердцу: уж не Илья ли? Не его ли беспокойная душенька скорбит, мечется над свежей могилкой у стен алтарных? Не его ли мертвые руки жадно тянутся к окаянному золоту?
Застыла Таифа.
И уже совсем не чуют онемевшие пальцы холодную жесть тяжелой банки.
– О-о-о! – явственно донеслось из алтаря. – О-о!..
Вскрикнула старуха и, уронив загремевшую жестянку, кинулась вон из храма…
6
Предрассветный ветер трубным гласом гудел в березах. Темное строение храма – как тулово зверя. И маковки его – как головы. И дверь, распахнутая настежь, – аки зев!
Господи! Куда убежать от сего? От этого мрака, от гласа трубного, от стона могильного жителя! От всего, что таится во тьме бытия…
Широкой полосой застывшего олова блеснула река. Хризолитовой россыпью за нею – огни. Белым заревом дрожит над городом сияние электрического света. Весело, задорно свистит паровичок узкоколейки на лесозаводе. Поет рожок на далеких железных путях. Последние петухи горласто перекликнулись в слободке… Там – жизнь!
Туда, туда – к этим ликующим ярким огням бежать! От жутко трубящих деревьев, от прожитой юдоли житейской, от страха могильного, от злобных глаз мертвеца! Бежать!
Вон и лодка, колеблемая ленивой волною, чернеет невдалеке. Еще можно успеть добрести до нее… Ухватившись за низкий борт, перекинуть на дно карбаса изнеможенное тело…
Таифа ступила в воду. Не чует холода, обнявшего колени. Скорее! Скорее! Мягко, ласково обтекая плечи, набегает волна. Еще шаг – и рука достанет до лодки… Как четко, близко чернеет она на белой, переливающейся отражениями огней воде! Но с гулом в ушах смыкаются валкие хляби над головой, И безмолвная чернота глубины равнодушно приемлет тело Таифы.
Рабы твоея, господи!
Пролог к «Хованщине»
Пятна́я яркими фарами лесную тьму, милицейский ГАЗ выскочил на поляну.
– Будьте любезны, приехали! – останавливая машину, сказал Ерыкалов. – Сцена изображает лес и развалившуюся мельницу…
Он настойчиво занимался по радиопередачам саморазвитием, усиленно налегая почему-то на оперное искусство.
В сумерках раннего рассвета грибоварня и в самом деле выглядела фантастично. Скособочившийся дощатый кильдимчик, где хранилась несложная утварь грибовара и где он укрывался от непогоды, хмурые деревья, обступившие поляну, быстро бегущие по небу рваные облака – все это действительно напоминало декорацию из третьего акта оперы «Русалка».
Какие-то тени метнулись с поляны в лес, послышался дробный топот, треск валежника. Звонко залаявший спаниель опрометью рванулся во тьму.
– Кабанам аппетит перебили, – фыркнул Мрыхин. – Ишь, стреканули!
– Кабанам? – удивился и даже встревожился Баранников. – Да ведь они моего Валета…
Он не договорил, стал кричать:
– Валет! Валет! Ко мне!
Но тот, видимо, и сам здраво оценив превосходящие силы противника, уже несся назад, к хозяину.
– «Знакомые, печальные места… – вполголоса пропел Ерыкалов. – Я узнаю окрестные предметы…»
– Шаляпин! – съехидничал Мрыхин.
Медленно разгорался рассвет. Отчетливо завиднелся котел, потухший очаг, куча крупно нарубленных сучьев, грибной мусор, перемешанный с кабаньим пометом.
Баранников поковырял палкой в золе. Она была холодная, ни искорки не блеснуло под пеплом.
Заглянули в кильдим: пустота. Убогое логово не то зверя, не то человека. Грязное тряпье, рваная овчина в углу, топор с расколотым топорищем, куча тальниковых корзин, немытая корчажка с едким запахом какой-то протухшей кислятины, прислоненный к стене колченогий табурет о трех ножках…
– Стильный гарнитурчик! – хихикнул Мрыхин.
– Зря только время теряем, – сказал Баранников. – На остров надо ехать.
Все пошли к машине.
Когда выехали к реке, легкие длинные облачка начали светиться, подергиваться золотистой каймой, отражая еще не видимое людям солнце. Причудливые хлопья бело-розового тумана плыли над водой.
– Эх, – вздохнул Баранников, – в кои-то веки увидишь подобную красоту!.. То дрыхнешь в это время, то в бумажные горы закопаешься… А? – толкнул он Костю, кивая на разгоревшуюся зарю. – Что скажешь?