– Да, именно это и произошло, – неожиданно перебила Григория Рут – словно выхватила нить повествования из рук. – «Здравствуйте», – тихо молвил он – будто семя упало в землю.
– Я подняла на него удивленный взгляд и, не проронив ни звука, сразу отвела глаза, демонстративно сосредоточившись на работе: стругании балки для нового барака… или эшафота? Не знаю.
– Доброго ранку[3], – настаивал Григорий, стремясь побыстрее навязать мне общение.
И снова я промолчала, старательно притворяясь, что не поняла.
– Не догадаться тогда, – продолжил Григорий. – «Розумиешь мние[4]?» – аккуратно осведомился я – извлёк из памяти и облёк в слова чуждого мне языка своё беспокойство.
Рут сразу же опять превратила монолог в диалог:
– Да, – ответила я по-русски, сметая на пол стружку рукавицей, и прямо спросила: – Чего Вы хотите?
– Поговорить, – честно признался Григории, – Я хотел именно этого, причём уже давно. Слишком долго громыхали вокруг меня только приказы на немецком, українська мова и ломаные выражения «Речи Посполитой».
– Давайте поговорим, – согласилась я.
– Но в глубине её зрачков ярко блеснуло подозрение, что явно не давало ей расслабиться, – заметил Григорий.
– Вот всегда Вы были бы таким проницательным, – буркнула Рут.
– Григорием меня зовут, – представился я, вкладывая в голос толику теплоты, чтобы растопить лёд между нами.
Я назвала своё имя.
– Друг, – сразу же перевёл с идиша я.
– Сколько языков Вы знаете? – удивилась я.
– Меньше, чем нужно для того, чтобы беседовать со всеми на одном, – пошутил я.
– Так началось наше общение.
– А дни в лагере были ужасающи. Но с появление Григория рядом, мне стало гораздо легче их переносить. Хоть, как и раньше, передо мной умирали сотни обречённых. Я продолжала играть на скрипке, надеясь, что шёпот той успокаивает несчастных в последние секунды… Когда же я замирала, чтобы передохнуть – начинали стрелять автоматы!.. Только благодаря ощущению собственной необходимости, мне удалось сохранить ясность мысли при виде убиваемых людей. За себя не боялась.
– Я же был неприметным и скрывался в момент опасности – Смерть так и не смогла поймать меня своими костлявыми пальцами.
– Но в лагере были и дети. Их гибель загоняла меня в ступор… Комендант Вильгауз ради удовольствия дочери заставлял подбрасывать в воздух ребятню и стрелял. А его маленькое чудовищное отродье хлопало в ладоши и кричало: «Папа, ещё, папа, ещё!»…
– Дети становились мучениками. Их отдавали гитлерюгендам, которые делали из них живые мишени[5]… «Никакой жалости к другим, всё для себя» – таков девиз фашистов.
– У меня есть дочь, – призналась я как-то, чуть не плача. – Софи. Мне пришлось оставить её в Германии, отдать в чужую семью, потому что нас с мужем считали коммунистами[6]… Мы и были коммунистами… Чтобы спастись, бежали на восток – в СССР… Не доехали… Мужа всё равно убили… Его знали Юзеф Парнас… Он был председателем юденрата[7] Львовского гетто. Его расстреляли за отказ составить списки евреев для лагерей… Он пытался защитить меня… И всегда ругал за увлечение музыкой… Зря… Не будь её, Рокита – оберштурмбанфюрер, который придумал оркестр собрать, – вспорол бы мне живот … – я погладила свою скрипку. – Или живой в печь бросили, как одну полячку… Или задушили… Или прислугой… которая постели греет… сделали… Когда эсэсовцам «холодно», приходят они с оберауфзеериной – начальницей женского блока – во время дезинфекции, потому что мы голые все стоим там, указывают на молоденькую девушку, осматривают, хвалят, и, если она красивая, нравится им, с согласия оберауфзеерины забирают… послушную, готовую на всё, что от неё потребуют...
–Я не нашёл, что сказать… Но продолжил разговор позже.
– Они люди…
– Нелюди…
– Отнюдь…