Выбрать главу

– Госпожа моя, – осторожно, вполголоса, заметил Дунгорм. – Песня наёмников, а теперь ещё песня рабов! Стоит ли тебе осквернять свой слух песнями, сочинёнными на каторге?

Мангул опять испуганно сжалась, а кнесинка мило улыбнулась посланнику.

– Дома я любила ухаживать за маленьким садиком, благородный Дунгорм. Да ты и сам его видел. И скажу тебе, на кустах, которые я подкармливала навозом, расцветали неплохие цветы. Люди низкого звания совсем не обязательно слагают низкие песни. К тому же я всегда могу приказать ей умолкнуть. Пой, знахарка.

Женщина склонилась над инструментом, и струны заговорили. Застонали. Заплакали человеческим голосом. Невозможно было поверить, что Мангул только сегодня впервые увидела гусли. Ратники, ещё обсуждавшие разухабистую песенку Аптахара, умолкли, как по команде. Даже те, что обнимали тихо попискивавших девчонок, навострили уши и замерли.

При первых же аккордах Волкодав едва не выронил книжку из рук. По позвоночнику откуда-то из живота разбежался мороз. Подобного с ним не бывало уже очень давно. Он прирос к месту и понял, что на самом деле каторга кончилась вчера. Сегодня. Только что. А может, и вовсе не кончалась. Какое счастье, что на него никто не смотрел.

Он знал эту песню. Кажется, единственную, доподлинно родившуюся в Самоцветных горах. Если там пели, то рвали сердце чем-нибудь своим, принесённым из дому. Этабыла одна, и в ней было всё. Поколения рабов шлифовали её, вышелушивали из ненужных слов, как драгоценный кристалл из пустой породы. Только тогда её называли Песней Отчаяния. Почему она…

Мангул вскинула голову, собираясь запеть, и венн напрягся всем телом, предчувствуя пытку.

Женщина запела. В первый миг он понял только одно: слова были другие.

О чём вы нам, вещие струны, споёте? О славном герое, что в небо ушёл. Он был, как и мы, человеком из плоти И крови горячей. Он чувствовал боль.
Как мы, он годами не видел рассвета, Не видел ромашек на горном лугу, Чтоб кровью политые мог самоцветы Хозяин дороже продать на торгу…

Вот тут Волкодава из холода мигом бросило в жар, да так, что на лбу выступил пот. Чтобы старинная Песнь Отчаяния в одночасье стала Песней Надежды, требовалось потрясение. Чудо. И, кажется, он даже догадывался, какое именно.

Во тьме о свободе и солнце мечтал он, Как все мы, как все. Но послушай певца: Стучало в нём сердце иного закала, — Такого и смерть не согнёт до конца.
О нём мы расскажем всем тем, кто не верит, Что доблесть поможет избегнуть оков. Свернувшего шею двуногому зверю, Его мы прозвали Грозою Волков…

Мангул пела по-саккаремски: этот язык здесь многие понимали. В Саккареме на волков охотились с беркутами. Особых псов не держали, не было и названия. Женщина употребила слово, обозначавшее птицу. Венн родился заново: в его сторону не повернулась ни одна голова.

Он знал, что свобода лишь кровью берётся, И взял её кровью. Но всё же потом Мы видели, как его встретило солнце, Пылавшее в небе над горным хребтом.
Мы видели, как уходил он всё выше По белым снегам, по хрустальному льду, И был человеческий голос не слышен, Но ветер донёс нам: «Я снова приду».
Нам в лица дышало морозною пылью, И ветер холодный был слаще вина. Мы видели в небе могучие крылья, И тьма подземелий была не страшна…

На самом деле могучие крылья принадлежали не «грозе волков», а двум симуранам, унёсшим в небо и своих всадниц-вилл, и почти бездыханного молодого венна. И с ним маленького Мыша.

Мыш соскочил с плеча Волкодава на запястье и озабоченно уставился ему в лицо.

Кровавую стёжку засыпало снегом, Но память, как солнце, горит над пургой: Ведь что удалось одному человеку, Когда-нибудь сможет осилить другой.
Священный рассвет над горами восходит, Вовек не погасят его палачи! Отныне мы знаем дорогу к свободе, И Песня Надежды во мраке звучит!

Любой мотив, как известно, можно исполнить по-разному. Можно так, что только у последнего бревна не потекут слёзы из глаз. Можно так, что нападёт охота плясать. А можно так, что рука сама потянется к ножнам. Слушавшие Мангул, даже Волкодав, не заметили, когда тоскливый плач струн сменился гордым и грозным зовом к победе. К свободе, за которую и жизнь, если подумать, – не такая уж великая плата.