Волкогонов в душе понимает несостоятельность нападок на Ленина за возвращение на родину через территорию врага, не верит он и в то, что Владимир Ильич лично пользовался какими-то немецкими деньгами, но тем не менее пишет ничем необоснованные строки, изощряясь в остроумии: “Кайзеровская Германия и большевики оказались тайными любовниками. Но странными — по расчету” (с. 224).
Около двух десятков страниц в книге занимает сюжет “Ленин и Керенский”. Свое видение образов этих “самых популярных людей 17 года в России” Дмитрий Антонович выразил так: “Керенский — типичный российский либерал, пытавшийся поглаживанием успокоить вздыбившуюся Россию, сделать ее похожей на западные демократии. Ленин — великий и беспощадный утопист, вознамерившийся с помощью пролетарского кулака размозжить череп старому и создать общество, идея которого родилась в его воспаленном мозгу” (с. 234).
Не знаю, сам ли придумал эту характеристику наш автор или заимствовал ее из чужого труда, но в любом случае она не верна. Керенский не был типичным либералом, ибо задолго до 1917 года склонялся к решительной борьбе с царизмом (вплоть до террора), а став лидером буржуазного Временного правительства, ввел в армии смертную казнь, благословил охоту на большевиков, расстрел мирной демонстрации в июле 1917 года и т. п. Что же касается Владимира Ильича, то идея социалистической революции витала в России “не только в его голове и задолго до того, как он стал ее воплощать в жизнь.
Роль заправской “демократической” гадалки явно пришлась по душе генералу и он с самодовольным видом вещает: “Удайся Февраль 1917 года, и Россия была бы сегодня великим демократическим государством и ее не ждал бы развал, как Советскую империю...” (с. 242).
Антинаучность подобных “прогнозов” ярко выразилась в попытке Волкогонова поставить на одну доску результаты мятежа Корнилова и других генералов в августе 1917 года против Временного правительства с “августовским путчем 1991 года”: “Тогда, в 1917-м, Керенский как-то сразу потерял свое влияние, а через 74 года в сходной (?!) августовской ситуации его лишился и Горбачев. В этом опасность бесконечного балансирования, маневрирования, лавирования...”. Ведь “сходной-то ситуации” в 1991 году не было: если бы кто-то из генералов (Язов, Крючков, Пуго и др.) действительно поднял “мятеж”, то в считанные минуты верными им частями были бы интернированы не только Горбачев, но и Ельцин со своими приближенными.
Недоумение вызывает надуманная попытка Волкогонова провести еще одну аналогию между 1917 и 1991 годами: “исторические лидеры переходного периода (примеры тому А. Ф. Керенский и М. С. Горбачев) хороши лишь для начала дела. Они неспособны без катаклизмов довести начатое до конца. Это герои исторического момента... Керенский “споткнулся”* на неспособности решить проблему мира. Горбачев “уткнулся” в идеализацию октябрьского переворота” (с. 285). (Любопытно было бы услышать пояснение самого Горбачева относительно дела, которое он “только начал”). Пока же замечу лишь одно: в хоре, руководимом Горбачевым, одним из самых певучих был политрук Волкогонов, который без устали вещал о всемирно-историческом значении Великого Октября. И даже 11 июля 1990 года, когда генерал уже переметнулся в стан ренегатов-”демократов”, он в “Известиях” твердил, что “Октябрьская революция во многом изменила облик мира, заставила заботиться о социальной защите людей”.
В книге же “Ленин” Дмитрий Антонович Великий Октябрь называет не иначе, как “переворот”, который, мол, “оставил глубокий, вечный шрам на ковре (?) российской истории. Он еще более рельефно виден на фоне рваных ран гражданской войны” (с. 324). А ведь еще недавно Волкогонов усердно доказывал, что военная интервенция империалистов США, Англии, Франции и Японии против Советской России в 1918 году являлась экспортом контрреволюции, катализатором гражданской войны. И как бы ни хотел сегодня генерал, ему не удастся опровергнуть своего же анализа причин гражданской войны, который был дан им в книге “Триумф и трагедия” (кн. 1, ч. 1, с. 88): “Уже в апреле-мае 1918 года началась иностранная военная интервенция, возродившая у буржуазии и помещиков надежду на реванш. Повсюду мятежи, контрреволюционные выступления белого офицерства, казаков, кулаков, националистов. Страна, разрушенная четырехлетней войной, оказалась не просто в огненном кольце — она была сама в пламени войны. У республики не было границ. Были одни фронты.
...Конец Советской власти казался недалеким. Тем более, что началась настоящая охота на комиссаров. В Петрограде эсер Леонид Канегиссер выстрелом сражает Моисея Урицкого; в июле убит белогвардейцами Семен На- химсон, известный комиссар латышских стрелков. Комиссар продовольствия Туркестанской республики Александр Пер- шин погиб от рук мятежников в Ташкенте. В мае 18-го Федор Подтелков и Михаил Кривошлыков, известные большевики Дона, гибнут на белоказачьей виселице. Бывший генерал-лейтенант царской армии Александр Таубе, перешедший на сторону революции и ставший начальником Сибирского штаба, попал в руки белогвардейцев и был замучен. Но самый страшный удар в 1918 году контрреволюция нанесла в Москве. После выступления Ленина перед рабочими завода Михельсона в него стреляла эсерка Фанни Каплан”.