Коля, как ребенка, нес глухаря, не замечая капель крови, которые падали из клюва птицы, пачкая штормовку и брюки.
Уже совсем рассвело, и лес, который ночью казался непроходимым, расступался перед беглецами, стелил им под ноги чистые полянки с прошлогодней озимой травой, которая робко и неуверенно еще зеленела в путанице полегших мертвых стеблей. Идти было легко. Но радость уже улеглась и как бы ушла в глубину души, притихла до поры до времени. Только иногда улыбка на Колином лице выдавала ее.
Глухарь своей тяжестью оттянул ему руки, а болтающаяся в такт шагам голова на длинной, с распущенными перьями мощной шее стукалась о штормовку, но кровь уже не капала, застыв алым пятном на желтом клюве. Прижатая к груди птица остыла, но отлетевшее ее тепло с неприятной липкостью грело еще Колину грудь в том месте, где была прижата птица, притаившись там какой-то теплой опрелостью. Хотелось скорее донести глухаря до дома, подвесить в теплом чулане за лапы, разглядеть его и налюбоваться всласть.
В полутемном доме все еще спали, когда они вернулись, и это показалось таким противоестественным Коле Бугоркову, так обидно было видеть серое убожество кухни, крошки хлеба на грязной клеенке, смятую фольгу из-под плавленого сырка, старые чашки с присохшими на донышках чаинками — остатки торопливого полуночного завтрака, — что в нем сразу будто бы обрушилась какая-то красивая, хрупкая башенка радости, а на ее месте, заполняя всего его без остатка, вспухло тяжелое, сонное равнодушие. Захотелось очутиться дома, удивить маму и соседей своей добычей, услышать их радость.
Глухаря он подвесил за мохнатые холодные лапы, перевязав их веревкой. Попробовал, крепок ли гвоздь, вбитый в бревенчатую стену. И прежде чем лечь спать, зашел еще раз в чуланчик, как бы желая убедиться, что глухарь на месте. А когда проснулся после долгого, но некрепкого сна, сквозь который он порой слышал женские голоса, душа его возликовала опять, и он сразу же почувствовал себя так, будто вчера еще был маленьким несмышленышем, а сегодня проснулся мужчиной. Он подумал с невольным удивлением и радостью, что, если бы Верочка Воркуева согласилась стать его женой и стала бы, он, наверное, с таким же ликованием проснулся бы, увидев ее рядышком с собой. Но тут же отогнал эти мысли, вычеркнул их из памяти и босиком побежал умываться, бриться и собираться в дорогу.
Погода была чудесная! От серых туч не осталось и следа — по небу текли по-весеннему растрепанные перистые облачка, так чисто и ясно обрамленные лучами солнца, что казались золотисто-соломенными и очень легкими, словно это не пар, не влага текла по голубому небу, а легкий пух.
Из скворечника выныривали скворцы, мчались в поле и вскоре возвращались. Беспрестанно кричали петухи, пели жаворонки над лугом, блеяли козы. Лесные и луговые птицы: зяблики, овсянки, зеленушки, трясогузки — вертелись на изгороди, бегали по двору, вспархивали с пугливым попискиванием и опять слетали на землю, отыскивая возле жилья какие-то крохи, ловя в воздухе оживших мух, подкармливаясь возле человека, пока в лесу и в лугах было голодно. Прилетали и осторожные сороки — птицы, по красоте своей не уступающие тропическим сородичам, — блестели на солнце переливчатым шелком иззелена-черных хвостов, сверкали снеговой белобокостью на серой крыше сарая, на войлочно-блеклой, раскрывшейся, голой еще земле и сторожко улетали, без шума и без крика, видимо, весна и солнце вселили в них такую жадность к жизни, что они голосом боялись выдать себя, опасаясь всякого стука и шороха. Опытные, старые сороки, познавшие коварство и хитрость человека, — не то что шумный и любопытный молодняк, выводить который опять наступила для них пора.
Кошка жмурилась на солнце, поглядывая на птичек выцветшими глазами. И когда Коля Бугорков понес к поленнице окоченевшего глухаря, из клюва которого опять стала капать холодная сукровица, кошка побежала за ним, путаясь между ногами, видимо, зная, что и ей сейчас достанется лакомый кусочек.
Среди шумного, живого, прыгающего, порхающего мира красавец глухарь, безжизненно лежащий на ольховых поленьях, являл собой зрелище печальное и скорбное. И когда Коля стал по-охотничьи потрошить его, доставая кишки деревянным крючком, выструганным из еловой ветки, когда он порвал душно пахнущие кишки, из птичьей утробы понесло отвратительной гнилью. Коля, стараясь не дышать, вытягивал толстые, набитые переваренной пищей, зеленовато-бурые кишки и чертыхался, продолжая делать это грязное и необходимое дело.
А глухарь, подрагивая, лежал, раскинув окостеневшие крылья, полуприкрыв мертвые глаза белесой пленкой, закатив их под красные брови. Голова его, с круто, по-орлиному загнутым светло-желтым клювом, выражала холодное, застывшее презрение и гордое равнодушие ко всему на свете. Скрюченные мохнатые лапы, перевязанные льняной растрепанной веревкой, делали убитого глухаря похожим на какого-то несчастного узника, которого и после смерти продолжали мучить и телу которого предстоит претерпеть еще многие унижения. Это никак не совпадало с его горделивым, торжественным выражением, с его совершенно невозможной, нереальной красотой и величием. Кишки, а потом ощипанные перья, куски жареного мяса, обглоданные кости — все это было несовместимо с огромной, сказочной игрушкой природы, с древним жителем леса, предки которого видели Землю еще в те времена, когда человека не было и в помине.