— Что ты, дед! Это я дурак.
— Конечно, дурак… Плюнь на нее и забудь. В твои-то годы, знаешь, сколько их было у меня, девушек-то этих?!
— Они ж тебя не гнали от себя? А у нас с ней, дед, все было, а потом она меня прогнала и не хочет больше знать. Я чего-то, дед, никак не пойму ничего. Понимаешь — все было! А она прогнала… потом. Я к ней и так и сяк, а она еще хуже злится. Почему это так, дед? Казалось бы, все должно наоборот, она уж вроде совсем моя, а получается, что совсем наоборот — не моя. Что делать-то, дед?
Александр Сергеевич хмуро глянул из-под бровей на внука, услышав его признание, усмехнулся, дивясь неожиданному признанию, на которое сам он никогда в жизни не бывал способен и скорее язык бы себе откусил, чем сказал бы о таком своему отцу или деду, и, не узнавая себя во внуке, не понимая его, с какой-то неожиданной отчужденностью сказал сквозь эту усмешливую хмурость, сказал смущённо и сердито:
— Что делать! Что делать! А ничего… Раз ты, можно сказать, мужчина, то считай, что у мужчины не бывает, чтоб так… чтоб не было женщин. Чего делать! А чего я тебе могу сказать? Была, и ладно… Будет еще. Не сошлись с этой, сойдешься с другой… Ты меня чего спрашиваешь-то, дурачок?! Разве об этом спрашивают? Я даже не знаю, что сказать. — И он опять с хмурой насмешливостью взглянул на внука, который шел рядом с ним и словно бы не слышал его… — Ах, Коля, Коля, говорил я тебе…
— Что говорил-то?
— А то и говорил, что плохо это, когда так-то вот…
. — Плохо, дед, плохо. Правильно все.
— А ты не переживай. — Не могу, дед.
— Отрежь и не переживай. А если не можешь — добивайся. Она другого небось нашла, так, что ли?
— Никого у нее нет… Ты на меня не обращай внимания, дед. Я сам не знаю, зачем это я все… Давно уже кончено все, скоро полгода, как я не видел ее, а вот чего-то вдруг такая ерунда… Не обращай внимания.
— Ничего, Коленька! Вот поверь мне, много их у тебя будет в жизни. Ты такой же, как я, а у меня, сам знаешь… не тебе говорить. Ты, может, осуждаешь меня, а сам, вот помянешь меня, такой же будешь. А про эту! Эта и. в памяти не останется. Вот помянешь меня через год-другой.
— Ладно, дед. Ничего ты не понимаешь! И ничего я тебе не говорил — забудь все это.
— Не переживай.
— Чего не переживай?
— Не переживай, Коля.
— Сам-то не переживал никогда? — с угрозой в голосе спросил Коля, окинув деда презрительным взглядом.
— Потому и говорю, что… — ответил дед и поспешил перевести разговор на другое: — Ты летом-то приедешь ко мне?
— Я на практике буду. — Ну а после-то?
— Не знаю, может быть…
Лесной этот разговор прекратился так же неожиданно, как и начался. Ничего после этого разговора не прояснилось, а только оставил он на душе у того и у другого чувство неудовлетворенности: дед молчал, думая о том, что внук, наверное, обидится теперь на него, а внук думал, что дед обидится на него, поставленный этим признанием в глупое положение. Оба они, шагая по лесной дороге, испытывали желание как-то исправить неловкое положение, и Коля, не найдя ничего лучшего, сказал: — Ты, дед, на щеня не обижайся.
— Что ты, Колюша! Я не обижаюсь. Ты на меня, на старого, тоже не сердись, тоже не обижайся.
Был этот разговор или не было его вовсе? Был ли лес, похожий на мрачную пещеру, освещенную лучиками фонарей, или не было его? Неужели это тот же лес, по которому они теперь шли и который теперь, согретый солнцем, был душист и свеж, звонок и тих от тающих в весеннем воздухе, ликующих птичьих голосов, неужели это он с нежной улыбкой показывал путникам голубые лепестки склоненных до земли подснежников, розовые, сиреневые и синие цветы медуницы, глянцево-зеленые тугие листья брусничников? Неужели это он отражался в спокойных и чистейших талых водах, ставших бочагами посреди дороги? И небо над ними голубое с соломенными начесами высоких облачков? Неужели именно в этом лесу жил глухарь, звучала его дикая, древняя песня, оборванная свинцом?
Все это: и возникший вдруг разговор о Верочке Воркуевой, и поющий на рассвете глухарь — все теперь казалось неправдоподобным, нереальным, а тяжелая птица в рюкзаке, оттягивающем плечи, словно бы тоже не имела ничего общего с тем пещерным, буерачным, жутким лесом, в котором на рассвете билась песня. Все это было и не было.
Была ли Верочка, был ли глухарь?
За лесом теперь уже слышался шум проносившихся по шоссе машин, а вскоре показалось и само шоссе, просохшая его асфальтовая гладкость. Перед выходом на шоссе была черная грязь, по которой пришлось пройти, измазав отлакированные чистой водой, поблескивающие сапоги. На асфальте, на его каменной плоскости, идти по которой было непривычно легко, зачернели было следы, но вскоре иссякли, и, когда дед с внуком подошли к остановке автобуса, к бетонной обшарпанной будке на обочине дороги, грязь на сапогах успела уже просохнуть и посветлела.