Пьянел Воркуев быстро и недобро: у него набухали и краснели веки, кожа на лице дубела, он очень возбуждался, и в доме, когда уходили гости, наступала тревожная и бранчливая, с угрозами и слезами, проклятая бессонная ночь, после которой отец всегда каялся перед матерью — худенькой маленькой женщиной, никогда не попрекавшей мужа за редкие вспышки мутной страсти, за ту брань, после которой, казалось бы, надо немедленно, ни минуты не раздумывая, уходить от мужчины, позволившего себе так распуститься, довести себя до пьяной истерики.
Но Анастасия Сергеевна Воркуева с распухшими от слез глазами утром с грустью смотрела на мужа, гладила его и с состраданием спрашивала: «Ты хоть помнишь, что ты мне говорил? Как ты обзывал меня? Ты помнишь, ты говорил мне, что я тебе загубила жизнь, что я безлика и глупа, как кафельная плитка… Ты хоть помнишь? И все это при дочери…»
«Я подлец, — соглашался с ней измученный, больной Воркуев. — Я ничтожество, подонок… Но, Настенька, милая, не верь… Это не я. Это не я тебе говорил, нет! Ты теперь не прощай меня, ты меня побей, пожалуйста, ударь изо всех сил, а потом все-таки прости, а? Настенька, прости. Ладно? Простишь? Поцелуй меня, и я подпрыгну до потолка…»
«Ну вот еще! — с горькой улыбкой говорила сострадательная Анастасия Сергеевна. — За что же тебя целовать? Тоже мне Аника-воин!»
А он целовал ее руку, прижимал к губам, щеке, не отпуская.
«От тебя перегаром пахнет! — говорила Анастасия Сергеевна. — Иди хоть умойся. Под глазами мешки, господи… Голова-то болит?»
Он и у дочери тоже просил прощенья, и чем старше она становилась, тем сильнее чувствовал свою вину перед ней, тем больше мучила его совесть.
«Ну-у, папочка! — говорила она ему. — Я тебя такого еще и не видела. Устроил праздничек!»
Но злости тоже не было у нее в душе.
«Перепил, доченька, — говорил он ей виновато. — Я ведь не знаю нормы… Мне все время кажется, что с каждой рюмкой, с каждым глотком я становлюсь мудрее и вот-вот приближусь к истине».
«Самая большая мудрость для тебя — не пить совсем, — говорила ему Верочка. — Зачем ты пьешь, если знаешь, что это кончается дебошем? Ну зачем? Мама всю ночь плакала от обиды, я тоже еле жива, а на тебя просто смотреть страшно. Зачем ты это делаешь?»
«Не знаю, Верочка, — искренне признавался ей отец. — Я ведь и так очень редко пью, можно сказать, совсем не пью… Не умею, наверно. Вот и результат».
«Вот и не пей никогда! — говорила ему дочь, очень жалея в эти минуты отца. — Не будешь пить, да? Если ты вообще ничего не помнишь наутро, значит, тебе никак нельзя пить».
«Не буду больше, — обещал ей отец. — Никогда!»
И в самом деле не пил, а если и приходилось в гостях или на праздники, то никогда не терял рассудка: бывал веселым и остроумным и очень нравился женщинам.
Но… наступало 9 мая, и Олег Петрович Воркуев забывал о своем обещании.
Еще накануне он нервничал, был мрачен, раздражителен, ходил по магазинам, стоял в очередях, приносил закуски и водку.
Анастасия Сергеевна покорно исполняла его нетерпеливые, капризные просьбы, а он, как будто у него отрастали какие-то черные крылья, как будто бы в него вселялась восторженная и ликующая Ника, не находил себе места, много курил, был глух и слеп; то вдруг обнимал жену, целовал ее в щеку; то замыкался и долго пребывал в сером каком-то оцепенении. Можно было подумать, что в эти минуты он полон трагических воспоминаний, но это было не так. В эти минуты он чувствовал себя самым одиноким человеком на земле, покинутым всеми и забытым — его оставляли силы, как перед атакой, когда тоже чувствуешь себя совсем одиноким, в последние минуты перед неизбежностью, когда думаешь, что у тебя не найдется сил подняться и кинуться вперед. И словно бы нет никого рядом, кто бы мог понять тебя… Все уже обговорено: «Слушай, пойдем вместе, если тебя, я не брошу, а ты тоже… Давай держаться поблизости…» Договаривались, хотя и знали, что этого нельзя делать, знали, что нельзя отстать в атаке — никак нельзя! Если, конечно, ты цел, и ноги несут тебя, и земля принимает тебя живого, упавшего на нее, прижавшегося к ней, чтобы снова подняться и метнуться дальше. Говорят, атака пьянит. Олег Петрович Воркуев придерживался на этот счет другого мнения. Да, конечно, можно не помнить многого из того, что только что было, или даже не понять, как оказался ты здесь, на новом месте, если атака. была успешной и бой был выигран. Но это не хмельное беспамятство. Это что-то совсем другое, чего никак не смог бы назвать и объяснить, рассказать сам Воркуев. Словно бы включался какой-то резервный механизм, неподвластный сознанию, срабатывало какое-то реле и все происходило совсем не так, как предполагал Воркуев: словно бы его несли какие-то черные крылья, словно бы с каждым прыжком, с каждым броском на землю злой этот и хитрый торжествующий гений, изгоняющий страх, выключающий робкое сознание, подводил его к истине, которую Воркуев понимал как полное бесстрашие перед смертью, на которое не способен слабый разум… «Просто инстинкт срабатывал, — говорил Воркуев. — Какие там крылья, гений торжествующий… Черт его знает, как все получалось. Сначала страшно, но особенно потом. Я потом, когда сознание возвращалось, очень боялся, трясло меня как в лихорадке… Как девушку какую-нибудь целуешь, целуешь, а тебя дрожь уже бьет, словно прозяб до костей. Так и там. Со смертью нацелуешься и дрожишь… ни она тебя, ни ты ее». И он с каким-то непривычным цинизмом в глазах и в голосе дробко похохатывал…