— Мне все ясно…
— Милая, прости, я нечаянно… Но ты тоже, — торопливо объяснял ей Воркуев. — Ты тоже! Разве так можно? Это ж мой фронтовой товарищ… Девочка еще совсем… Что ты! Ничего у нас ней не было и не могло быть! Скажешь тоже — жена! Какая жена! Мы ее все любили, и никто не посмел бы тронуть ее… У нас с ней…
— Замолчи. Мне все ясно.
— Да что тебе ясно? Ну вот девятого мая вместе пойдем, ты увидишь… Ты у нее сама спроси… Она тебе все расскажет. Ей-то ты поверишь?
Но Анастасия Сергеевна вопреки всякой логике кипятила в душе ненависть к мужу, впервые в жизни не веря ни единому его слову, в полной опустошенности слыша только собственные слезные восклицания: «Ах, какой подлец! Негодяй! Имел жену и скрывал от меня! Ах, мерзавец!» Никакие доводы мужа не могли поколебать ее, зашедшую в какой-то темный тупичок, из которого как будто не было выхода.
Воркуев, отчаявшись, снова накричал на нее и снова готов был ударить упрямое и тоже вдруг ставшее ненавистным, плачущее, некрасивое, гнусное существо.
Ссора их перешла все границы и, как все ссоры между мужем и женой, была отвратительна. В ход шли слова, которыми каждый хотел как можно больнее ударить друг друга, унизить, оскорбить. И со стороны казалось, что этих людей ничто уже не в силах будет объединить в жизни, примирить. Все было опошлено, испоганено, брошено в грязь под ноги, истоптано и умерщвлено. Ни о каком пути назад не могло идти речи.
Анастасия Сергеевна ни за что не хотела простить мужу предательского, жуткого смущения, какого она еще ни разу не видывала на его лице, и, конечно же, пощечины, а Олег Петрович не мог простить жене тупой бабьей ревности к святая святых его юности — ревность эта казалась ему кощунственной, и он чувствовал себя совершенно правым. В то время как Анастасия Сергеевна низводила мужа до уровня лживого пошляка, бросившего когда-то первую жену. Она так накручивала на свою душу эту идею, так страдала от ненависти к нему, что порой ей начинало казаться, будто у Олега и той женщины есть и ребенок, о котором даже Олег мог ничего не знать. Иначе с чего бы это стала его разыскивать после стольких лет какая-то санинструктор!
Накричавшись, измучившись и устав от взаимных оскорблений, обессилев, супруги наконец умолкли. Анастасия Сергеевна, тщательно вымыв лицо, смотрела с состраданием на себя в зеркало, на распухшие, красные веки, несчастно горящие глаза и, не в силах оставаться с мужем в одной квартире, начала пудриться, причесываться…
А Воркуев тем временем мылся не в ванной, а на кухне и тоже не мог оставаться с женой под одной крышей. Оделся, хлопнул дверью и вышел на улицу.
Был уже поздний час. Холодная, не просохшая после снега, жидкая земля резко пахла глиной. Редкие прохожие шли по бетонным мосткам от автобусной остановки.
Воркуев прошелся до опушки рощицы, слыша чавкающие свои шаги, и вдруг заторопился к дому, решив с блаженной радостью на душе во что бы то ни стало помириться с женой.
Вся их ссора показалась ему сплошным недоразумением, и он, как всегда уверенный, что будет прощен, чуть ли не со смехом отбросив только что жившее в нем раздражение, злость и мстительное желание переночевать на вокзале, взбежал к себе на этаж.
Но Анастасии Сергеевны дома не было. Хорошо еще ключ оказался в кармане.
Воркуев прождал больше часа, вновь ненавидя ее и беспокоясь за нее, сидел не раздеваясь на стуле, прислушиваясь к шагам за окном и на лестнице, выходил на улицу и опять возвращался.
Ах, как он злился на нее в эти мучительные минуты! И как боялся за нее! Никогда еще в жизни ссоры их не затягивались так тревожно надолго. Никогда еще в жизни, казалось, он не ощущал в душе такого тоскливого одиночества. Все, что до сих пор имело в его жизни какую-либо ценность, что недавно волновало его, заботило, заставляло задумываться, радоваться или огорчаться, — все это нестерпимой душевной болью переполнило его, сверля мозг и сердце одной лишь заботой: увидеть скорее Настеньку, помириться с ней и доказать, что никакой «фронтовой жены» у него не было…
И как ни обидно было сознавать, что ему придется доказывать недоказуемое, то есть он будет доказывать, что белое есть белое, человеку ослепленному, он все равно мечтал о той минуте, когда это будет возможным.
Он уже не на шутку стал волноваться за нее. Время приближалось к одиннадцати, а пустынная в это время окраина Москвы, потемки черных пустырей были далеко не лучшим местом для ночных прогулок.