Выбрать главу

Варвара Петровна сурово прикрикнула на Онисима, глядя на него тёмными глазами:

— Онисим, замолчи! Ты сам тревожишь людей.

Онисим послушно сел на своё место и затряс бородёнкой от немого смеха.

— Правды, Варварушка, не угомонишь, а душа — не курица: крылышки ей не свяжешь.

Галах долго и молча глядел на Онисима одурелыми глазами пьяницы, потом встал, разболтанно подошёл к старику и угрюмо прорычал:

— Сорок твоих монет получишь. С пьяных глаз вышло. А сейчас поиграть с тобой захотел.

Онисим отмахнулся от него:

— Иди, иди, Башкин. Мне денег не надо. Меня ограбить нельзя, я неразменным рублём живу. Иди-ка, иди, дружок, не мешай матери в её горести.

Маркел с безумными глазами рванулся к галаху и со всего плеча ударил его по уху. Галах грохнулся на пол. Пассажиры невозмутимо лежали на своих пожитках.

— Ты это что делаешь, Маркел? — вдруг властно крикнула Варвара Петровна. — В тюрьму захотел?

Маркел тяжело дышал, раздувая ноздри. Онисим подбежал к галаху, ощупал его грудь и лицо и, успокоенный, подхватил Маркела под руку и посадил его на пухлый узел, туго перевязанный верёвкой.

— Ничего… оглушил маленько. Сейчас очухается. Так вот сослепу и гибнет человек. Затмится ему, озвереет — и пропал…

Маркел молчал, ворочая белками, как не в своём уме. Варвара Петровна гневно посматривала то на лежащего галаха, то на Маркела. Мать в ужасе обхватила меня обеими руками, и я слышал, как у ней глухо стучало сердце. Галах поднялся на руки и отполз на своё место.

Этот маленький мертвец был наглухо завёрнут в лоскутное одеялко, а Ульяна прижимала его к груди, но он стоял перед моими глазами голенький, восковой, окоченевший.

В душевном угнетении я заснул бредовым сном и не слышал, как пароход причалил к пристани и как Онисим и Варвара Петровна сошли вместе с Ульяной и Маркелом на берег.

Проснулся я, как после угара: с головной болью, с тяжестью в теле, с беспокойством в сердце. Попрежнему грохотали и пыхтели машины и толкали пароход при каждом вздохе. Направо, сквозь чадный дым, врывалось на палубу солнце. Там слышно было бурное кипенье воды, всплески волн и визгливые крики чаек. Пассажиры хлопотливо ворошились среди своих пожитков — готовились к выходу и были взволнованы ожиданием. Вчерашний галах с сизым, опухшим лицом сидел на голом полу и тянул водку из горлышка бутылки. Мать как будто обрадовалась, что я проснулся, и улыбалась мне глазами. Отец надевал поддёвку и весело торопил меня:

— Вставай проворней, сынок, пойдём на пристань, купим чего-нибудь. А потом мы с матерью пройдёмся. Сейчас к Царицыну причалим.

Он повёл меня к умывальнику на открытом борту и даже сам отвернул кран. Меня ошпарило, ослепило солнце. Вообще отец стал относиться ко мне ласково и мягко, и я часто ловил на себе его зеленоватые, самоуверенные глаза. Но мне непонятна была перемена в поведении матери. Ни забитости, ни молчаливой обречённости уже не было в ней. Она будто выздоровела, а в глазах хоть и осталась дымка печали, но они блестели теперь нетерпеливым любопытством и мечтательным лукавством. Да и к отцу стала относиться без боязни. Вышивая по канве и тихонько напевая песенку без слов, она вдруг ни с того ни с сего посмеивалась и шутила:

— Купил бы ты мне, Фомич, яблочков на пристани?.. страсть поесть охота!

Он снисходительно ухмылялся и отшучивался:

— Не хочешь ли медку с калачом?

— Да и медку бы… Чай, я пять холстов Митрию Степанычу продала: ты, чай, богатый.

И когда пароход причаливал к пристани, отец, к моему изумлению, приносил в карманах красные яблоки и хвастливо бросал их в подол матери.

— На, держи! Пятак десяток. У нас такие гривенник мера. А медку уж в Царицыне куплю.

Мать растроганно упрекала его краснея:

— Ну, чего ты, Фомич, деньги-то зря бросаешь? Чай, я нарочно…

А отец смеялся, довольный своей выходкой, и наслаждался смущением матери.

— Ну, ешь, лакомись! Не оглядывайся, не щурься — тятенька-то далеко остался. А то бы он за этот пятак шкуру мне спустил.

И самодовольно важничал:

— А теперь меня не достигнешь — отрезанный ломоть. Пускай сам с сыновьями спину гнёт да в извоз ездит. Вот в Астрахани в извозчики наймусь — как на картинке щеголять буду. А тебе платье с тюрнюром куплю.

Мать с весёлым негодованием отмахивалась от него.

— Уж сморозит, Фомич! Чего это я тюрнюром-то трясти буду? Чай, умру со стыда… Я лучше на ватагу поеду.