— Это я шутейно: бабёнок хотел подзадорить… — с трудом обуздывая себя, примирительно пояснил он. — Страсть они любят народ булгачить!
Галя с негодованием отплатила ему:
— Лохматый, бородатый, а дурак.
Вся казарма дружно захохотала.
Прасковея сердито набросилась на него:
— Что это за бабёнки? Что это за разговор? Эти бабёнки храбрее вас, мужиков. Не вы к нам, а мы к вам пришли. А пришли уважительно: верим, что и себя, и нас в обиду не дадите.
Коротко остриженный парень, с широкими челюстями, большеротый, в стёганой куртке и больших валенках, подошёл к женщинам и ударил себя в грудь.
— В огонь и в воду с вами, девчата!
И крикнул, хватаясь за голову:
— Эх, как они нас оконфузили! Скрозь землю надо провалиться.
— Я тоже иду! — решительно прохрипел Левонтий, но Карп Ильич утихомирил его:
— Я, Левонтий, знаю тебя. Ты в таких делах — не коновод: всю обедню испортишь. А насчёт тебя я в надёже. Ты в казарме останься и покалякай здесь с ребятами. Чтобы все на ногах были при надобности. Да чтобы никто нашу рыбацкую артель не опозорил. Паршивую овцу из стада вон!
Мать со слезами на глазах проговорила растроганно:
— Люди-то вы какие хорошие, Карп Ильич! Люди-то какие!
— В нашей рабочей команде все должны быть хорошие, — поучительно ответил Карп Ильич.
Они оделись и вместе с женщинами вышли из казармы, а я побежал в кузницу. Игнат звенел своим ручником, а открытая дверь в дымную тьму и огонёк горна всегда манили меня приветливо. В кузнице я не был уж несколько дней: езда на чунках так захватила меня, что я пропадал на льду с утра до вечера. Из нашей казармы гурьбой выбегали резалки и уходили в ворота. Шли один за другим и рабочие из мужской казармы.
Игнат встретил меня молча и хмуро, словно я ввалился некстати. Степан стоял на мехах и тоже был не в духе. Игнат ковал большой бондарный топор с вогнутым лезвием. Он чеканил широкую лопасть, уже красную, остывающую, и оттягивал лезвие. Вдруг он быстро, словно брезгливо, бросил топор вместе с клещами в широкое ведро с водой и отмахнулся от густого облака пара.
— Ну, так как же нам с тобой быть-то, меходув? — спросил он меня, задумчиво всматриваясь в открытую дверь. — Везде полное расстройство: то бунты, то пожары, то безделье… И ты от нас отбился. Ну, с тебя спрос невелик: даром работать дураков нет. А вот главное — не с кем мне теперь спорить и драться и тебя на посылках гонять. Тарас-то… слыхал? Сцапали его. Где-то по дороге схватили и связали. А сейчас — в полиции. Обвинили в поджоге. Так с нашим братом обходятся.
Я так обомлел от этой новости, что с минуту смотрел на Игната, как в столбняке. Должно быть, я был похож на дурачка, потому что кузнец встревожено поднял брови и сдвинул шапку на затылок. Потом сразу же успокоился и опять надвинул шапку на лоб: он, вероятно, решил, что мне, малолетку, ещё не дано постигать смысл таких ошеломительных событий.
Я опамятовался и забунтовал:
— Это не Тарас… Это старичишка сам поджёг.
— Это кто тебе сказал?
— А на пожаре народ говорил.
Степан засмеялся и вышел из закуты, от мехов, вглядываясь в меня с весёлым любопытством.
— Он всё на свете знает. С приключениями.
Но Игнат угрожающе стукнул ручником по наковальне.
— Этому парню надо уши надрать, чтобы не болтал зря.
— Да кто поджёг-то? Тарас, что ли? — возмущённо крикнул я. — Тарас не такой. Он гордый.
Степан уже задыхался от хохота.
Игнат попрежнему напирал на меня:
— А кто говорит, что Тарас? Ты ещё комар: чего ты понимаешь? Мало ли что люди болтают…
— Ничего не болтают, — упорствовал я. — Они правду говорят: на том промысле управитель-то — ехидна, коварный старичишка. Аль я забыл, как тут Тарас-то его костил?
Игнат развёл руками и обратился к Степану со смехом в глазах:
— Чего с ним делать-то, Степан?
— Его ничем не проймёшь, дядя Игнат, — едва выговорил Степан, борясь с хохотом. — Он обоих нас на лопатки кладёт.
— Придётся его в полицию отправить, а то он нас с тобой потопит.
— В полицию-то трусы ходят, — ошарашил я Игната, повторяя слова Гали, и с бурей в душе выбежал из кузницы.
За эти сутки мы пережили большие потрясения.
Управляющий скандалил в конторе с нашими делегатами, но в конце концов согласился оплачивать прогулы половиной урочного заработка. Толпа долго стояла у крыльца конторы, шумела, но отмены вычетов по болезни не добилась. Не было Гриши и Харитона, некому было ободрить людей и решить, что делать дальше. Вечером Прасковея, молчаливая и озлоблённая, ушла куда-то и не ночевала в казарме. Не пришла она и утром. Женщины всполошились и растерянно, с испуганными глазами, начали судачить и ссориться. Те резалки, которые до сих пор были незаметны и безлики, сбились в кучу и стали ругать Прасковею, Оксану и Галю, как озорниц и смутьянок. Они подходили к Улите и шептались с нею с покаянными лицами. Мать с Наташей сидели на нарах Олёны и тоже о чем-то перешёптывались.