Мара поправила причёску у зеркала.
— Мы хорошие, когда пляшем да плачем. Без вольности и не полаешься, а драться каждый день с подлецами надо. Повойник с бабочки я сдеру: он душу у меня выворачивает. Собака на цепи — не зверь, а баба в повойнике — не женщина.
Эта Мара казалась мне жгучей, как крапива. Она жалила каждым словом и каждым взглядом. Её развязность и порывистые движения, самоуверенность и напористость подавляли мать, а меня как будто забивали в угол. Я возненавидел эту Мару, которая распоряжалась здесь размашисто, самоуверенно, как у себя дома. Манюшка рядом с ней казалась смешной и жалкой: хотя она и гостеприимно хлопотала и вся пылала от праздничной радости, но совсем не похожа была на хозяйку. Только Дунярка не отрывала от Мары восторженных глаз. Я видел, что ей самой хочется быть такой же: она невольно делала озорное лицо и тёрлась около неё, повторяя её движения. А когда Мара заметила, как Дунярка влюблённо следит за нею, она засмеялась и прижала её к себе.
— Ну что, Душка-полушка, нравлюсь я тебе?
— Ух, Марочка! — задыхаясь, взвизгнула Дунярка. — И сказать не могу… Страсть нравишься! Уж такая ты интересная, такая шиковая! Прямо — красота вашей чести!
Но Мара с шутливым недовольством оттолкнула её.
— Ну, тебе ещё рано завидовать. Ты ещё от горшка два вершка. Тебе ещё расти да расти… Ты вот лучше похохочи вместе с Любавкой. Покажи ей пальчик.
Люба как будто ждала этого момента: она вся затряслась от хохота.
— Видишь, какая это заводная машинка? Она хохочет и тогда, когда слёзы льёт. Сидит в ней чортик и щекочет её.
Этот беспричинный хохот Любы и страдальческое её лицо, красное от напряжения, тревожили меня своим странным беспокойством. Вероятно, она была порченая: этот мучительный хохот потрясал её, как судорога.
Мы сидели с матерью в заднем углу, как чужие в своём жилье. В пухлой деревенской юбке, в белой кофте-разлетайке, в шерстяном цветистом полушалке, повязанном на повойнике в виде кокошника, мать чувствовала себя одинокой, беспомощной, отверженной. Я же с обидой чувствовал, что над нами потешаются, что Люба хохочет, видно, не потому, что ей пальцы показывают, а потому, что мы с матерью кажемся ей смешными своей деревенской нелюдимостью и дикостью. После того как Мара наскочила на мать, она уже больше не замечала её. И Дунярка тоже не желала видеть меня, словно стыдилась, что в их чистенькой комнатке сидит деревенский вахлачок. А мне хотелось вскочить и крикнуть им:
— Чего вы охальничаете? Хуже мы вас, что ли? Мы у себя дома, а вы в угол нас загнали. Вы не гости, а бесчинницы.
Я и мучился от нашего отчуждения, и переживал неиспытанные волнения. Эти новые люди ворвались к нам так беззастенчиво, что я сразу был захвачен их смелостью и размашистой вольностью. Я никогда ещё не видел таких напористых девчат и такой женщины, как Раиса, — уверенной в себе, сильной и знающей себе цену. И я чувствовал, что мать переживает то же самое: ей было тягостно от своей привычной бабьей пришибленности, но к этим людям влекло её острое любопытство.
Вошла Раиса с кипящим самоварчиком, поставила его на медный поднос. Самовар клокотал, пыхтел, шипел, выбрасывал пар кверху и в стороны и выплескивал воду из-под крышки. Манюшка в ужасе бросилась к нему с чайником и горестно закричала:
— Дунярка, дочка, что же это ты самовар-то проглядела? Раисочку заставила трудиться.
Но Раиса спокойно и твёрдо отстранила её, взяла у неё чайник и заварила чай.
— Сейчас — я хозяйка, тётя Маша. Рассаживайтесь, где вам нравится. Мара, на место! Не красуйся перед зеркалом, краше не будешь, так и останешься чёрненькой. И не озоруй. Вижу, опять выкинула какой-нибудь фортель. А Люба знает своё дело — хохотать: ишь, как развезло её!
Люба зашлась хохотом, отмахиваясь от Раисы обеими руками. Но Раиса строго уставилась на неё.
— Ну-ка, замолчать!
И, к моему удивлению, Люба сразу же оборвала хохот и сконфузилась. Но лицо её всё ещё дрожало от мучительной судороги.
Раиса подошла к матери и осторожно взяла её за руки. Она улыбнулась ей тепло, дружески, зная, что мать тоже улыбнётся и доверчиво подчинится ей. Красивая фигура её, в пышной серой юбке, очень длинной — до самого пола, в снежно-белой кофте с крылышками, была гибкая, сильная, властная.
— Пойдём-ка, Настя, к столу, сядешь вместе со мной. Не стесняйся: ведь ты у себя дома, а на девчат не обижайся. Они не лучше тебя, а кой в чём и хуже. Знаю, что Мара тебя немножко потревожила. Она озорует не со зла, а от тяжёлой молодости. Она на форпосте работает, на селёдке. Гнёт спину целую неделю, а в воскресенье хочется повольничать — своё взять, себя показать.