Мать робко, с надломом в голосе сказала:
— Да я ничего… Она — девушка: поиграть охота.
Раиса кивнула головой на Мару.
— А ты видела, какие у ней руки-то? Просолённые, в ранках. А Люба девушка безобидная. Она однажды вместе с воблой в чану искупалась и с тех пор хохочет. Может, это и хорошо, что хохочет. Она сейчас дома работает — швейка: на плот больше не ходит, боится. Ну вот, люби их и жалуй. А о себе не буду говорить — самая простая баба… правда, с характером немножко. Не даю себя в обиду и люблю себя больше всего на свете. Впрочем, и хорошую работу люблю, когда душа поет.
Не переставая говорить, она подвела мать к столу, села у самовара и посадила её рядом с собой. Мать как будто проснулась от нудного сна, и лицо её посвежело, а в глазах заиграли огоньки. Она подняла голову и засмеялась:
— Как чудно-то: словно я с тобой всю жизнь — подруга. Сразу сердцем скипелась.
— Вот и хорошо, — согласилась Раиса и стала разливать чай, — Верь мне, не обманешься. Вот тоже тётка Степанида — вернее и правдивее человека нет. — Раиса повернулась ко мне и удивлённо подняла шелковые брови. — А ты чего в угол забился, отрок? Читать сейчас не время: люди занятнее, чем книжка. Не хмурься. Иди-ка сюда: я ведь знаю, что тебе нравлюсь.
Она так была красива, что я не мог оторвать от неё глаз. Про неё так и хотелось сказать: «А сама-то величава — выступает будто пава…» Должно быть, таких женщин, как она, в песне называют «белыми лебёдушками». Она не рисовалась, не играла, не кичилась, а вся была тёплая, ясная, пригожая и очень простая, словно не собою гордилась, а всеми нами, как старшая сестра. Мне всё в ней нравилось: и белое лицо, и голубые глаза, умные и проницательные, в длинных ресницах, и густые брови, точно вышитые гладью, и точёный нос, и упрямые губы, которые дрожали от улыбки, и открытая высокая шея, которая ни перед кем не согнётся… Её проникновенный и задушевный взгляд был неотразим. Но странно, он не смущал, не подавлял, а привлекал к себе, и мне хотелось с радостью смотреть в её милые глаза. Впервые я ощутил в сердце сладкую боль и непонятную печаль, и мне почему-то хотелось заплакать. Я послушно встал и, не отрывая глаз от Раисы, подошёл к ней с книжкой в руках.
Она положила свою руку на моё плечо и всмотрелась в меня.
— Не родись счастливым, а родись кудрявым. Какие золотые у тебя стружки! И глаза, как у младенца. Толстогубенький, курносенький. Значит, красоту любишь, отрок. А таких и я люблю. Будем друзьями. Я тоже книжками увлекаюсь. Что это у тебя?
Я растерялся и выпалил слова, которые я часто повторял про себя:
— Людмила… моя прекрасная Людмила! Руслан и карла Черномор…
Должно быть, это вышло у меня неожиданно забавно, потому что все засмеялись — очень весело, от души. Но я не смеялся, не смеялась и Раиса и смотрела на меня пытливо, понимающе. Она взяла у меня книгу и полюбовалась ею и вблизи, и издали, потом открыла её и прочитала надпись Варвары Петровны.
— Какая хорошая женщина писала! Слова-то какие! Эту книжечку ты храни, отрок, до возрасту лет. У меня тоже книжки есть. А муж мой — машинист на пароходе. Он раньше во флоте служил. У него много разных альбомов, всякие страны и люди. А книжку твою я тоже читала. Скажи-ка по правде, — лукаво прищурилась она, — кого это ты Людмилой-то назвал? Уж не меня ли?
Я храбро поднял голову, но промолчал.
Мара встряхнула своим чубиком и возмущённо крикнула:
— Бормочут там какую-то чепуху. Брось, Раиса, с парнишкой возиться! Совсем даже не интересно. Бери гитару — споём.
Но Раиса вздохнула и поставила передо мной чашку чаю.
— Что же… верно, пожалуй, отрок. Все мы Людмилы, пленницы… Рвёмся на волю… Может, и вырвемся когда-нибудь. Надо только, товарки, драться, чтоб не мордовали и душу не уродовали всякие Черноморы.
Она встала из-за стола, взяла гитару с кровати Манюшки и села на табуретку посредине комнаты. Лицо её стало строгим и задумчивым. Она глядела в окно невидящими глазами и провела пальцами по струнам. Бархатно вздохнул грустный звон. Запели высокие струны, застонали басы, и нежным перезвоном затрепетал печальный напев. Все замолчали. Кто-то вздохнул, а Люба надорванно ахнула. Мать изумлённо раскрыла глаза, и у неё задрожал подбородок. Мне показалось, что она сейчас заплачет, но лицо её застыло в мерцающей улыбке. Манюшка склонила голову и подставила кулачок под подбородок. Дунярка с лукавым смехом в глазах подмигнула мне и непоседливо завозилась на месте, уткнув руки в бока: погоди-ка, мол, скоро плясать будем… Но мне была противна её нетерпеливая возня, и я был доволен, когда Мара стукнула её пальцем по лбу и прошептала: «Не егози, коза!» Глаза у Мары с мольбой смотрели на Раису. Я же сразу замер и только чувствовал, как по телу струилась приятная истома, а сердце сжималось от желанной печали. Такой музыки я ещё не слышал никогда, и пение гитары охватило меня, как неожиданное счастье. Звон струн был туманный, нежный, вздыхающий: звуки порхали, переплетались, стонали, смеялись и плакали, и мне чудилось, что всё пело — и стены, и солнечный воздух за окнами, и посуда на столе, и все лица, и весь я до самых глубин, которых до сих пор никогда ещё не ощущал в себе.