Выбрать главу

— У тебя — муж… любит тебя, — с завистью простонала Мара. — Он — друг дорогой… и я тебя люблю и умереть за тебя готова… И уваженье у всех к тебе… и боятся тебя…

Манюшка слушала, умильно улыбаясь и подпирая подбородок кулачком.

— Милые вы мои! Красавицы вы мои! Да кто вас не любит-то? Все в вас души не чают.

— Не любят! — крикнула Мара и опять стукнула ладонью стол. — Никто не любит, тётя Маша, а боятся… Раисы боятся.

Мать не отрывала глаз от Раисы, словно приворожённая, и думала о чём-то мучительно и трудно.

Дунярка непоседливо вертелась на месте и хлебала чай. Но вдруг крикнула обиженно:

— Ну, пейте чай-то, родненькие, да танцевать будем!

Но и на этот крик не обратили внимания.

Раиса засмеялась ярко, сочно и показала белые зубы.

— Вот это самое и есть, Марочка. Заставить себя бояться — и есть наша сила. — И вздохнула. Лицо её стало жёстким. — А добиваться этого очень тяжко. Надо муштровать себя, характер свой закалять. И ночи бессонные, и слёзы в три ручья… Заставь себя не плакать, а ненавидеть. Ты говоришь: муж — друг. Нет, Мара, редко у женщины бывает муж — друг.

И она опять стала перебирать струны гитары. Они запели нежно и бархатно.

— А как же, Раисанька, ненавидеть-то?.. — притворно изумилась Манюшка. — Нам жить бы надо кротко, ласково. Надо бы помягче да податливей. Может, ненависть-то — нож для нашего сердца?

— Ответила бы я тебе, Машенька, да лучше меня ответ тебе даст вот он, наш дорогой Трифон.

И она кивнула головой на входящего Тришу. Её лицо вспыхнуло, а глаза сверкнули радостью. Триша вошёл так же независимо и нестеснительно, как и она, и ярко улыбнулся. Он повесил чёрную шляпу на гвоздь и приветственно потряс руками. Одет он был в серый костюм, хоть и поношенный, но хорошо проглаженный. Под широким, чисто выбритым подбородком пухлым узлом был завязан чёрный платок. Но лицо было костлявое, серое, больное, а глаза горели лихорадочно, взволнованно, словно он только что пережил какое-то потрясение.

— О чём идёт, спор? — спросил он, пытливо оглядывая всех горячими глазами. — Впрочем, краем уха слышал. Тётя Маня, как ей полагается, проповедует кротость, смирение и собачью покорность. Она и умрёт ласковой кошкой. А нам выпало на долю драться. Вот и дети растут: они должны жить не так, как их отцы и матери. Теперь без драки и по улице не пройдёшь.

Манюшка трусливо съёжилась и стала как будто ещё меньше: Триша, вероятно, давил её своим прямым и непримиримым характером. Он говорил весело, добродушно, но в его глуховатом, вздыхающем голосе чувствовалась насмешливая злость. Он сел на край скамейки, рядом с Раисой, и быстро обменялся с ней горячим взглядом.

— Эх, хорошо выпить чайку, Раиса, из твоих рук. Ты умеешь меня потчевать.

— Я люблю тебя потчевать, Трифон, — каким-то новым, звенящим голосом сказала Раиса. — Ты ведь кровный мой друг навсегда.

Он засмеялся и, принимая от неё стакан чаю, пропел тихонько:

Распашу я, молода-младенька, Землицы маленько — Я посею, молода-младенька, Цветику аленька…

— Пока пашется да сеется — и песня лучше поётся, и легче дышится. — Он сказал эти загадочные слова с шутливой беззаботностью, но тихо, себе под нос. Раиса строго взглянула на него и улыбнулась вздыхая.

— Да, каждый несёт свой крест…

Триша дружелюбно посмотрел на девиц и пошутил:

— Ну, а ты, Марочка, всё ещё продолжаешь видеть волшебные сны?

— Не твое дело, — огрызнулась она и обожгла его своими чёрными глазами.

— А мне хочется, девочка, чтобы сны-то твои наяву были. Раиса на этот счёт волшебница.

Мара почему-то озлилась.

— Ах, какой хороший! Мне сны-то, может, дороже всего. А Раиса мне милее такая, какая есть.

Триша опять засмеялся.

— Чего же ты, Люба, не хохочешь? Смотри, какие штуки откалывает Мара-то?

Но Люба не смеялась: должно быть, она боялась Триши. Она густо покраснела и с натугой ответила:

— Мара хорошая. А с тобой я только кадриль умею танцевать, а не разговаривать.

— Ну что ж, потанцуем, Люба.

Манюшка пищала умоляюще:

— Да ты кушай, Тришенька. Вот пирожков возьми, вареньица… Ведь ты гостинёчек всем нам дорогой.

Триша шутил:

— Ты, тётя Маня, всех одинаково ласкаешь — и купца, и моего отца. И всем одни и те же песенки поёшь. Жизнь ты свою проживёшь легко, без зазрения совести.

— Я всем, Тришенька, приятная. Никто меня не корит, и для всех у меня доброе слово найдётся.

— Да и я тебя не корю, тётя Маня. Чтобы так жить, как ты, надо уметь. Ты большая искусница. — Он оторвался от чая и выпрямился с озабоченным лицом. — Сейчас у биржи и у рыболовецких контор — страшенные толпы. Кажется, никогда ещё в Астрахани не было столько народу. Каждый пароход выбрасывает сотни семей. И всё мужики. Бегут из деревень. Наши рыбники и подрядчики руки потирают: задаром люди нанимаются, и каторга их не страшит. А сколько народу остаётся без работы! Как цыганы, таборами сидят на своих лохмотьях — и на берегу, и на улицах, и на пустырях. Много больных. Боюсь, как бы холеры не было. Здесь она постоянная гостья.