Уильям Сароян
Волнистая линия
Я жил по соседству с вечерней школой. По вечерам зажигались огни, и мне становились видны мужчины и женщины в классных комнатах. Они ходили туда-сюда, но их не было слышно. Я видел, как они переговариваются друг с другом, и мне подумалось, вот бы там оказаться и слушать, о чем они говорят. Туда стоило пойти. Я вовсе не собирался совершенствовать свои мыслительные способности — с этим я покончил. Раз в две недели я получал письмо из Пелмановского института Америки. Я отнюдь не записывался на их курсы. Я даже не открывал конверты. Я точно знал, что они мне пишут. Они писали, что Честертон и Бен Линдси учились на их курсах, и теперь у них большой светлый ум, особенно у Честертона. Я понимал: они намекают, что и у меня может быть большой светлый ум, но я не вскрывал конверты, а подключал к делу свою четырехлетнюю племянницу. Я думал, может, ей захочется посещать курсы и иметь такие же мозги, как у мудрецов мира сего. Я отдавал письма племяннице. Она брала их, садилась на пол и кромсала ножницами. Как замечательно! Институт — выдающаяся американская идея, а моя племянница режет их письма ножничками.
Туда стоило наведываться по вечерам. Я устал от радио. Каждый вечер весь год я слушал речи Национального агентства возрождения, отрывки из «Кармен», песни Франческо Тости — «Прощай» и «Деревья». Иногда дважды за вечер. Я знал, что так будет каждый вечер. В городе то же самое. Я знал все фильмы и чего можно от них ожидать. Сюжетные линии никогда не менялись. Даже с симфонической музыкой все обстояло точно так же. Однажды дирижировала женщина, а так все то же самое. Пятая симфония Бетховена, «Ученик чародея», вальс «Голубой Дунай». И так долгие годы. Меня тревожит, что и мои праправнуки будут вынуждены слушать «Голубой Дунай». Дело дошло до того, что мы слышим музыку, даже когда ее не исполняют. Она всецело проникла в нас. Раньше мне нравились такие изысканные вещи, но с недавних пор меня интересуют более приземленные материи.
Я думал: вот пойду в вечернюю школу, туда, где людно, и буду прислушиваться к разговорам. Хождение в школу для меня было равносильно переходу из одной комнаты в другую, настолько все было близко. Мне понравилась мысль вот так взять и оказаться в гуще людей — или ужасно одиноких, или болезненно честолюбивых.
Во вторник вечером я собрался пойти в школу. В тот день шли занятия по английскому языку для иностранцев, кройке и шитью, изготовлению дамских шляпок, кожевенному и столярное делу, радиоделу, арифметике, навигации, теории полета, машинописи и прикладному искусству. У меня было отпечатанное расписание.
Я пошел на занятия по прикладному искусству. Мотивированная красота. Практичное изящество. Я не знал, чего ожидать от уроков, но вошел в аудиторию, сел. Полная дама говорила с одышкой, но без умолку. Учительница заучила назубок всякие сведения из книг по искусству. Находясь от нее на расстоянии слышимости, я слышал, как она ловит ртом воздух:
— Существуют пять видов изящных искусств: живопись, скульптура, архитектура, музыка и поэзия.
Все это она излагала сухопарой даме средних лет, которая пребывала в изумлении, почти в ошеломлении. Сухопарая дама только что пришла в аудиторию и не слыхала об этом. Это оказалось для нее новостью, и ее взяла оторопь оттого, что, оказывается, существуют целых пять видов изящных искусств. Можно было подумать, она считала, что вполне достаточно и одного вида изящных искусств. Перед ней на столе — лист белой бумаги, карандаш, флакон с чернилами и пером. Она была в восторге от того, как обстояло дело. Она принялась рисовать Марлен Дитрих. У нее был киножурнал за десять центов, с которого она срисовывала портрет, но ее набросок не был похож на Марлен Дитрих. Все пропорции были нарушены. Набросок напоминал очень хорошего Матисса, но только очень въедливый искусствовед смог бы определить, что это не оригинал. Безыскусная утонченность. Очевидно, это лицо женщины. Сухопарой даме не пришло в голову нарисовать что-то другое. Еще три женщины рисовали портрет Марлен Дитрих. Это входило в курсовое задание.
Мужчины, занятые мыслью о преумножении собственных доходов, раскрашивали рекламные плакаты.
Я услышал разговор женщин о вдохновении, и одна из них, помоложе, действительно выглядела воодушевленной, но сдается мне, что ей немного нездоровилось.
Один мужчина делал пером набросок Линкольна. Он пребывал в абсолютном вдохновении. Стоило мне на него взглянуть, как мне стало понятно, что его переполняют благородные чувства. Каждый начинающий художник рисует Линкольна. Во внешности этого человека есть что-то такое. Если возьметесь его рисовать, то неважно, как вы рисуете — рисунок будет точь-в-точь похож на Линкольна. Это благодаря воодушевлению, вдохновению. Никто не помнит, как он выглядел. Его лицо подобно торговой марке. Мужчина доработал свой набросок до конца и был изумлен. Ему было под сорок, и он носил гитлеровские усики. Однако у меня есть основания считать, что он не был нацистом. Просто так получается, что совершенно незнакомые люди, которых разделяют океаны и континенты, склонны время от времени приходить к одним и тем же откровениям относительно великих проблем человечества, например, секса или отращивания тех же усов. Известен случай Хевлока Эллиса и Д.Г. Лоуренса с бородами и проч. Я сидел за столом позади мужчины с нацистскими усами. Учительница сказала, что подойдет ко мне через минуту. Я сидел и наблюдал за мужчиной, который делал набросок Линкольна. Он нервно озирался по сторонам, чтобы посмотреть, не заметил ли кто его произведение. Он пребывал в ожидании, сам того не подозревая. Остальные раскрашивали рекламные щиты.