На другом конце его стола сидела молоденькая девушка. Она рисовала углем портрет хорошенькой девушки. Я думал, это портрет ее знакомой. Оказалось, Клара Бау. Я не заметил киножурнал, с которого она рисовала. Набросок Марлен Дитрих она уже закончила. То же самое происходило во всей аудитории.
Мужчине, который рисовал Линкольна, хотелось, чтобы девушка обратила внимание на его творение, но она была поглощена нанесением завершающих штрихов на Клару Бау. Наконец, энергично и стремительно, как истинный художник, он встал и прошагал мимо девушки к точилке для карандашей, хотя не пользовался карандашом. Он рисовал свой набросок Линкольна пером. Возвращаясь на место, он постоял над головой девушки, внимательно изучая ее набросок Клары Бау. А девушка не могла работать, пока кто-то заглядывает ей через плечо, не могла пошевельнуть рукой. Она была смущена. Вдобавок мужчина заметил, что у нее получился хороший набросок, но она неправильно оттенила глаза. Справившись с портретом Линкольна, он почувствовал себя заправским художественным критиком. Девушка не нашлась, что ему ответить. И пролепетала в свое оправдание что-то невнятное. Я не расслышал. Я сочувствовал этому человеку. Его затея провалилась. Он-то ожидал, что девушка проявит к его персоне живой интерес. Он надеялся, что она захочет взглянуть на его произведение, и вот тут уж он покорит ее своим Линкольном. Не сработало. Он угрюмо сел на свое место и принялся накладывать на Линкольна завершающие штрихи. Затем он поставил под рисунком свою подпись с жирным росчерком внизу — досада придала ей мощь и характер. После переклички я узнал, что девушку зовут Хариет. Фамилию не уловил. Она напоминала продавщицу из подвального помещения в большом универмаге. Наверное, в довершение ко всему она была одинокой.
Теперь у учительницы были развязаны руки, чтобы ввести меня в мир искусства. Она стояла у меня над головой и глотала ртом воздух. Она источала какой-то сильный запах. Она начала с пяти видов изящных искусств и проследовала далее со всеми остановками, ибо у нее было свое расписание. Ей доставляло удовольствие двигаться по графику, иначе было бы неинтересно. Подобно многим учительницам, она не была замужем, и ей нужно было чем-то себя занять, так почему бы и не разговорами. Первое, к чему я стал прислушиваться, были ее слова о линии. Вот как долго я привыкал к ее запаху.
— Под линией, — говорила она, заглатывая воздух, — мы подразумеваем границы фигур. Вертикальная линия выражает активность и рост, горизонтальная линия — покой и отдохновение.
И провела рукой.
— Прямая линия несет в себе мужское начало, — сказала она. — Волнистая линия женственна, — продолжала она, глотая воздух. Не знаю, какое она получала от этого удовольствие. Я-то уж точно ее к этому не поощрял.
— Вертикальная линия с легким изгибом считается линией красоты, — изрекла она.
В ее голосе послышался восклицательный знак.
— Считается? — сказал я. — То есть как?
Потом до нее дошло, что я радикально настроен и задумал недоброе. На какой-то миг она смутилась, залилась краской от обиды, затем отошла, чтобы принести мне бумагу и карандаш. Она положила бумагу и карандаш передо мной и сказала, что я могу нарисовать все, что мне хочется. Я пытался нарисовать сухопарую даму, очарованную искусством, и пока я этим занимался, было слышно, как она глотает воздух, рассказывая кому-то:
— Существует три основных фигуры — шар, конус и цилиндр или их модификации.
Мой набросок восторженной старушки получился очень плохим. Я не смог передать ее восторга.
Через час была короткая перемена. Все поставили свои подписи и вышли — кто в коридор, кто на школьное крыльцо. Я предложил сигарету рисовальщику Линкольна. Он оказался некурящим, но разговорчивым. Он говорил низким удручающим голосом. Мы стояли на ступеньках школьного крыльца; я слушал его излияния и курил. Стоял февраль. Вечер был мягким. Я не понял ничего из его слов, но сказал ему, что набросок Линкольна у него хорош, как оригинал, с которого он срисовывал, а может, даже лучше. Прозвенел звонок, мы вернулись в аудиторию и заняли свои места.