16.
Мне с детства очень нравились романтические герои. Думаю, я даже влюблялся в них, настолько хотелось идти следом, быть как они. С моими годами герои мельчали. И сегодня я шёл по тёмной улице, смотрел на густое небо, упираясь глазами в Большую Медведицу, и думал о том, что я — я единственный романтический герой, которого мне осталось любить.
17.
Вышло так, что с тобой я испытал самое сильное своё унижение. Когда стоял сначала перед твоей закрытой дверью и слушал, как мерзко открывается задвижка дверного глазка. А потом наступила тишина, и я не знал, что мне делать: колотить в эту чёртову дверь или бежать на улицу орать в твои окна. Я выбрал третье — вышел на лестницу, которая пронизывала квадратные балкончики на каждом этаже дома. И там ясно видел, что происходило у тебя на кухне. Как ты говорила по телефону и твоя недалёкая подруга со злым лицом меня увидела. Сказала тебе. И ты кинулась в комнату от меня скрываться. Только тогда я поверил, что ты знаешь, что за дверью я. И я умоляю открыть её. Только тогда у меня хватило сил повернуть и наконец уйти. Я точно знал, что ты можешь увидеть в окно, как я сажусь в такси и последний раз уезжаю от твоего дома. Но ты этого не сделала. Поэтому, когда я, грязный, побитый и голый, стоял на коленях перед этим фашистом с садовыми ножницами, я точно знал, что это не унизительно. Я рыдал от страха, унижался и просил меня пощадить, но мне ни секунды не было стыдно. Моя честь давно лежала на коврике твоей квартиры, куда я без толку пришёл в ту ночь. И ты многократно уже вытерла о неё ноги.
18.
Иногда мою нежную романтическую тоску по тебе сменяет тупая холодная ярость. Я думаю — как можно быть такой грубой жестокой сукой? Зачем ты продолжаешь писать мне?
Сначала о том, что не можешь забыть. Что любишь. Потом о том, что вернулась за собакой, потому что вы с мужем подали на ВНЖ и скоро уедете навсегда в другую страну.
И когда я не показываю, как раздавлен и убит этой новостью здесь, на войне, ты берёшься за меня по-настоящему.
Ты пишешь о том, что я не люблю тебя, что ты не чувствуешь моей нежности, раз я не пишу тебе первым, а только отвечаю на сообщения, раз я не пишу, как страдаю. Что любовь — это чувство двоих, а ты словно играешь в одни ворота. Что я не ответил на твой вопрос — а больно ли мне? И, наконец, что я просто не могу набраться смелости и честно сказать тебе, что ты мне не нужна.
Когда мне хочется ответить и что-то тебе объяснить, я иду гулять по разрушенному городу и очень быстро забываю о тебе, вспоминая, что в любой момент могу получить пулю снайпера.
Я хочу взять пистолет, снять предохранитель и расстрелять тебя в упор, истеря, что это ты уезжаешь, сука, ну ты же уезжаешь, как ты смеешь говорить мне хоть что-то. И палить до изнеможения. А потом, когда моя любовь превратится в кровавое месиво, пустить последнюю пулю в самое сердце себе, чтобы убить наконец мою нежность, раз тебе это так и не удалось.
19.
Я с каким-то заворачивающим чувством слежу за тем, как ты стараешься мне сделать больно. Сначала блокируешь в одной сети. Потом через время в другой. Вроде такие простые вещи, и каждая уже была, но как же ранят они. Как же плохо они мне делают. Мир уходит из-под ног, некуда сделать шаг. Нет сил делать вдох, и смысла нет тоже. Из последних сил я по стенке выхожу из нашего барака, ловя удивлённые взгляды других бойцов своими пустыми глазами. Я стою на вечернем холоде в одной рубахе, и на меня накатывает вся тоска этого мира, я тихо плачу от злости и бессилия, и наконец меня начинает сильно тошнить. Это продолжается долго. После тошноты мне не становится легче, мне становится пусто и горько. Я возвращаюсь, народ уже лёг. Тоже ложусь на шконку. «Опять в столовке гадость давали», — резонно замечает кто-то в темноте. Я так и не выучил их имена.
20.
В храме я встретил парней из взвода, которые завтра выступали. Их привёл командир, он стоял сбоку от строя. Они крестились следом за ним, а не архиереем. А когда он поцеловал икону перед алтарём, гуськом встали в очередь и тоже целовали. Я думал о них и почувствовал слёзы, которые впервые с начала войны были не о тебе.